Джин вернулся к реальности, словно из тени. Он выпрямился, закрыл папку и только тогда вновь посмотрел на Анну Львовну.
— Простите, — сказал он почти тихо. — Я отвлёкся. Что же... Если вы утверждаете, что Павел Головин безупречен — возможно, нам стоит проверить, насколько это соответствует мнению его окружения. Ведь как бы ни был человек честен — всегда найдётся кто-то, кто скажет обратное.
Анна вздрогнула.
— Вы хотите... Вы собираетесь копаться в его частной жизни?
— Я собираюсь выяснить, — спокойно сказал Джин, — в какой жизни будет лучше жить вашему сыну.
Он сел обратно, склонился над листом, взял ручку, задумался на секунду, и добавил:
— Только, пожалуйста... Не мешайте мне работать. Вы ведь сами пришли просить помощи.
Он не взглянул на них. Писал, склонившись, почти не отрывая пера. Линии ложились строго, почти жестоко. Бумага шуршала под рукой, как снег под сапогами.
И вдруг, будто из середины другой мысли, из слоя, где живёт быт, а не юриспруденция, он проговорил — негромко, с рассеянной, домашней интонацией:
— Всё-таки нужно найти няню для девочки.
Фраза прозвучала тихо, но в полной тишине комнаты — как удар фарфора о камень. Она не имела никакого отношения ни к бумаге, ни к делу, ни к этим двум людям, сидящим перед ним. Ни к закону, ни к судебной практике. Она была личной, вырванной из иного, глубоко спрятанного слоя его жизни, куда никто не должен был заглядывать.
Анна и Мальцев переглянулись. Мальцев нахмурился.
— Простите, — сказал он, сдержанно, но с явной неловкостью. — Мне не послышалось? Вы упомянули... Няню?
Анна, строго, почти холодно:
— Мы говорим о мальчике, господин Йорк. О моём сыне. Не о девочке.
Джин вздрогнул. Лицо его на мгновение потемнело, как экран, на котором скользнула чужая тень.
— Да. Конечно. — Он выпрямился, убрал перо в подставку. — Прошу прощения. Я... Я просто подумал о другом. Бывает. Усталость, — добавил он, чуть пожав плечами. — Документы я подготовлю к вашему следующему визиту. Завтра, к вечеру, если вас устроит.
Анна кивнула сухо, не вставая. Лишь спустя секунду, когда стало ясно, что беседа окончена, она поднялась, кивнула снова — уже холоднее — и, не дожидаясь Мальцева, направилась к выходу.
Сергей Петрович задержался на секунду, будто хотел что-то сказать — пожалуй, не в упрёк, но в напоминание о чём-то человеческом, — но Джин уже отвернулся. И потому Мальцев только коротко поклонился и пошёл за ней, тихо прикрыв за собой дверь.
Джин остался один.
Он не двигался. Газовый свет, тёплый и неровный, отбрасывал на карту на стене блики, похожие на крошечные пожары. Город лежал перед ним — в линиях, в отметках, в иголках с крохотными записками. Казалось, что вся эта карта — живое существо, которое дышит. Но мысли к ней не возвращались.
Он поднялся, взял шляпу и трость. Ладонью провёл по лицу — то ли стряхнуть усталость, то ли себя самого как будто пригладить, привести в порядок. За окнами сгущались сумерки. Фонарщики, чинно и методично, поднимались к фонарям и зажигали керосиновые лампы. Тени от их шагов, хрупкие и колеблющиеся, ложились на мостовую, словно прошлое пыталось соперничать с настоящим за каждый дюйм улицы.
Наша юная Героиня стремится освободиться от навязанного ей Стража
Из конторы Джин направился прямо к стоявшему у края мостовой извозчику — тощий мужичонка в потрёпанном армяке, с вечно красным носом и взглядом, опущенным в мерзлый булыжник. Лошадь у него била копытом, как будто ей тоже было не по себе.
— К «Медведю», — коротко бросил Джин.
Извозчик кивнул. Без слов взял вожжи, повёл кобылу вперёд. Колёса тронулись, лязгнули, пробежали по обледеневшей мостовой. Петербург растворялся вокруг — в дымке фонарей, во влажных отблесках витрин, в парах с кухни, несущихся из подворотен.
Джин молчал. Сидел прямо, лицо не менялось. Он не смотрел по сторонам. Ни на вывески, ни на прохожих, ни на окна, за которыми мелькали силуэты жизни. Всё это — шум, фон. Он ехал не за разговорами.
У дверей кабака, где тёплый пар сочился сквозь косяки и пахло копчёной рыбой, смолой и прогорклым пивом, он остановился. Заплатил. Извозчик не поблагодарил — только мотнул головой и уехал. Джин вошёл, не оборачиваясь.
Кабак на Большой Морской, популярный среди чиновников, богатых туристов и тех, кто хотел казаться тем или другим, встретил его привычным шумом: звоном бокалов, запахом жареной утки, духов и вина. Здесь всё было точно так же, как и на прошлой неделе, и даже три месяца назад: те же полуслепые зеркала, в которых отражались золотистые лампы и залихватские жесты завсегдатаев, тот же гарсон с вечной ссадиной на скуле, тот же, вечно не настроенный, фортепьянный аккомпаниатор у задней стены.