Джин снял перчатку, провёл ладонью по краю стойки и оглядел зал в поисках знакомого. В этом месте люди, как правило, появлялись по договорённости — или чтобы быть замеченными, или чтобы остаться в тени, притворившись случайными свидетелями чьего-то ужина.
Он собирался просто осмотреться, но взгляд невольно зацепился за дальний угол. И — едва заметный укол удивления: под зеркалом в золочёной раме, за сервированным на двоих столом, сидел доктор Хастингс.
Этого Джин не ожидал. Врач не говорил, что будет. Никаких писем, намёков, ничего. А между тем сидел, как у себя дома: развалившись с небрежной грацией человека, который давно всё понял и теперь просто наблюдает, насколько остальным хватит такта не задавать лишних вопросов.
Рядом с ним — дородный мужчина в мундире. Служивый, без сомнений: широкие плечи, вдавленная шея, лицо тяжёлое, но аккуратное, с той особой складкой между бровей, которая указывает не столько на хмурость, сколько на хроническую необходимость принимать решения.
Джин пригляделся и тут же узнал. Степан Игнатьевич Грубский. Старший пристав. Человек с репутацией — не гремящей, но звучащей. Говорили, что он умеет выбить признание одним разговором, без допросов, без крика. Слухи были противоречивыми: одни называли его ледяным змеем, другие — просто уставшим служакой, который давно понял, что правда не спасает, а лишь мешает оформлению протокола.
Джин не подал виду. Подошёл, снял перчатку, чуть склонил голову. Не сел — ждал, пока его пригласят.
Хастингс, будто только в эту секунду заметив его, обернулся с ласковой ленцой, как хозяин, у которого в саду выросло неожиданное, но приятное дерево.
— А вот и вы, Джин. Превосходно. Всё-таки инстинкт у вас остался. Садитесь. Позвольте представить вас.
Он повернулся к собеседнику, театрально, но без лишней помпы:
— Степан Игнатьевич Грубский, старший пристав, человек, которого боится каждая полутень в городе. А это — мистер Джин Йорк, американский подданный, но наш петербургский зверёк: осторожный, шустрый, редко рычит, но следы оставляет интересные.
Грубский, не вставая, посмотрел на Джина долгим, неподвижным взглядом. Поднял бровь — не от удивления, а как бы оценивая: стоит ли кивать сразу, или пусть подождёт.
Джин, сохраняя нейтральную улыбку, слегка кивнул. Сел — аккуратно, не суетясь, сдвинув стул ровно на полшага в сторону от Грубского.
Хастингс между тем отхлебнул из бокала, подвинул графин и уже, наклоняясь к хлебной тарелке, продолжил в той же, легкой, почти слащавой манере:
— Собственно, мы только что обсуждали, что служебное напряжение — вещь опасная. Вот, смотрите: человек двадцать лет ловит злоумышленников, а теперь у него, извините, желудок категорически отказывается переваривать рапорты. Я как врач ставлю диагноз: хроническое расстройство доверия к действительности.
Грубский не усмехнулся. Только сжал салфетку, сжав её, как будто хотел свернуть в трубку. Бокал перед ним был полупуст. Он глянул на Хастингса — взглядом нехитрым: ещё слово — и я встану.
— Предрасположенность к апоплексии, возможно, — добавил Хастингс, мечтательно глядя на свою вилку.
Джин слегка приподнял бровь и, не касаясь бокала, тихо заметил:
— Джозефина умерла.
Доктор замолчал. Вилка замерла в его руке, как стрелка, указывающая на неожиданное направление. Он отложил прибор, чуть склонился вперёд.
— Умерла? — переспросил он, без ужаса, но с вниманием.
— Сердечный удар. Вечером. Без предвестий. Диля была с ней внизу, слышала, как она вдруг перестала говорить. Бросилась звать. Всё было быстро. Бессмысленно быстро.
— Господи... — Хастингс покачал головой, но без религиозной интонации. — Вот и всё. Франко-канадская выносливость сдала на ровном месте. А я ведь говорил ей: бросьте этот чай с мятой, он добром не кончится. И не слушайте вы свою жену — что за бред она говорила о том, будто корсет поддерживает сердце.
Он вздохнул, как вздыхают по утраченной библиотечной подписке, и, не выдержав, снова взялся за вилку.
— Уж простите, Джин, но именно в таких случаях у меня срабатывает то, что вы, американцы, называете immediate action. Позвольте предложить замену.
— Немного рановато, — отозвался Джин без резкости.
— Да нет, как раз вовремя, — продолжал Хастингс, оживляясь. — Всё равно вам придётся. А у меня есть кандидатура — женщина с опытом, с пониманием психики ребёнка и без сентиментальных привычек. Зовут Лиза Розелли. Американка. С Восточного побережья, кажется, Коннектикут. Выдержанная, светлая, с хорошей речью и устойчивым характером. Я бы даже сказал — непоколебимым. Она из тех, кто умеет наладить дисциплину, не поднимая голоса, и при этом не теряет человеческого облика. Что-то вроде начальника станции с сердцем гувернантки.