Карен, к собственному ужасу, засмеялась — негромко, но искренне.
— Вы неисправимы, — сказала она.
— Вот поэтому меня и держат при храме. Чтобы хотя бы один человек тут не был исправим. А теперь, давайте-ка мы с вами вернёмся к началу. Скажите мне: вы уверены, что мёртвые у вас дома действительно мертвы?
Карен медленно перестала смеяться.
— Простите, что?
— Ну, если Джозефина общалась с духами, и его незадолго до её смерти посетил старец Ной, который тоже был не чужд мистике, то кто сказал, что они ушли навсегда? В Петербурге, Карен, это весьма нетвёрдое понятие — смерть.
Он посмотрел на неё серьёзно, и в его глазах вдруг блеснул тот самый огонёк, от которого у Карен иногда по спине пробегали мурашки: смесь остроумия и чего-то древнего, не поддающегося рациональному объяснению.
— И если вы хотите узнать, кто у вас в доме, я бы начал с буфета. Эти, знаете ли, умеют хранить тайны.
Карен закрыла лицо рукой и выдохнула:
— Господь, дайте мне сил.
Когда Карен попросила Господа об этом, отец Мэттсон, вместо того чтобы изобразить сочувствие или предложить что-то канонически пастырское вроде молитвы святой Терезе, шумно откинулся в кресле, скрестил руки на животе и фыркнул — не то насмешливо, не то философски. Вид у него был такой, будто он слышал эту просьбу уже двадцать тысяч раз, и каждый раз предпочитал отвечать не Богом, а сарказмом.
— Сила — понятие опасное, — протянул он, поднимая глаза к потолку. — Особенно в устах американцев. Нам, знаете ли, стоит произносить это слово очень осторожно. Не то начнём поставлять её в ящиках, по контракту.
Карен приподняла бровь, не сразу уловив ход мысли, но священник уже разогнался.
— Вот возьмите нас, американцев, — продолжил он, вытянув одну руку и сделав ладонью широкое, почти проповедническое движение. — Здесь, в Петербурге, мы ходим в церковь, молимся за здоровье Императора, кладём свечи за победу русских войск, а потом вечером получаем телеграмму: поздравляем, пароход с двадцатью тысячами банок говядины доставлен в Йокогаму, японцы аплодируют.
— Я... — начала Карен, но тут же сбилась.
Мысли были всё ещё возле Делии. Уж больно часто в последнее время девочка смотрела в угол комнаты и хихикала. А в углу, напомню, никого не было. Или, по крайней мере, не должно было быть.
— Вот и я, — согласился отец Мэттсон вместо неё, будто они оба в один голос исповедались в дипломатической шизофрении. — Прекрасно же. Сидим тут, как зазимовавшие чайки на чужом причале, и не понимаем, с кем мы: с теми, кто нас кормит, или с теми, с кем мы обедаем.
Карен машинально потянулась к вырезу платья и нащупала под тканью тонкую цепочку. Пальцы привычно, почти детски нащупали знакомую округлость: медальон. Внутри — крохотный, размером с ноготь, портрет Теодора Рузвельта. Из газеты, ещё из Цинциннати. Когда-то она вырезала его в десять лет и вставила в кулон вместо фото кузины Марджори, с которой поссорилась из-за вишнёвого варенья. И вот уже почти двадцать лет господин президент, со своими устами-печами и очками-половинками, жил у неё на груди — как добрый амулет, как фетиш от тоски по дому.
Теперь, сжав медальон, она чувствовала: он не согревает. Он молчит. Упрямо и глухо, как памятник в сквере. И вовсе не выглядел с тем лукавым задором, который она приписывала ему в детстве. Напротив, он взирал изнутри с укоризной: как будто хотел спросить — и это, Карен, твоя идея демократии?
— Вы носите Рузвельта у сердца? — вдруг спросил отец Мэттсон, прищурившись. — Любопытный выбор. Обычно дамы держат там детей или, на худой конец, святых.
Карен покраснела.
— Это с детства. Он... Он напоминал мне о мужестве.
— Конечно. Человек, который одновременно писал книжки, бегал по джунглям, стрелял в ягуаров и реформировал полицейское управление Нью-Йорка, — идеальный покровитель женской слабости.
— Не смейтесь, — пробормотала она.
— Я не смеюсь, я восхищаюсь, — с живостью отозвался отец Мэттсон. — Хотя, признаться, если бы я носил на груди портрет своего героя, это был бы Бенджамин Франклин. Он, по крайней мере, изобрёл молнию и плавал голышом. Но, увы, церковный устав не позволяет. Да и тяжело его было бы туда уместить — не влезет.
Карен, помимо воли, рассмеялась. Сначала тихо, как будто пробуя, не отравлена ли шутка, а потом уже с явственным облегчением.
— Всё-таки вы опасный человек, отец Мэттсон.
Отец Мэттсон, уловив дрожь в голосе Карен и всё ещё заметную тревогу в её глазах, вдруг как будто встрепенулся. Он вытянул шею, поднял палец к потолку — и торжественно произнёс: