— А не рановато ли тебе в игрушки для девочек? — с ухмылкой спросил тогда Моррис, когда она принесла коробку домой. Он уже пил, но ещё не до невменяемости — просто тот самый, «вечерний Моррис», у которого сужались глаза и обострялся слух.
Лили улыбнулась натянуто:
— Ты сам говорил, Джерому нужно развивать привязанность. Заботу. Теплоту. Ты же сам жаловался, что он груб и жаден.
Моррис пожал плечами. Он не был сентиментальным отцом — скорее, наблюдателем, раздражённым и отчуждённым. Но тогда он взял куклу из коробки, повертел в руках, сжал ей щёку большим пальцем — и, как будто снисходя, сказал:
— Пластмасса добротная. Немцы, небось, делали.
На том и порешили. Джером в тот вечер не спал до полуночи. Он бегал с Молли по всему дому, пел ей, рассказывал, что «папа теперь с нами», называл её «маленькой сестрёнкой» и даже подложил в комодик салфетку — «для её белья». Лили тогда, помнится, растрогалась — казалось, вот она, нежность, вот, наконец, в мальчике что-то пробудилось.
Но теперь... Теперь, глядя, как он, девятилетний, сидит в кресле, растекшись, словно в нём нет костей, пеленает эту мёртвую вещь с болезненной серьёзностью, шепчет ей что-то о «снежных колыбелях» и «ужасных людях с руками как грабли», — теперь Лили чувствовала, как в ней поднимается что-то липкое и тёмное. Отвращение.
Словно к самой себе.
Как будто в тот день, когда она в витрине увидела не куклу, а образ — «лекарство» от будущего, которого испугалась. И сама же впустила в дом этот безмолвный символ болезни. Она выбирала её сама. Сама вручила. Сама одобрила.
Джером поднял на неё глаза. В них был холодный блеск. Никакого детства, никакого света. Только что-то хищное, осторожное — как у ребёнка, выучившего не смотреть матери в лицо, чтобы лучше угадывать по тону голоса.
— Молли говорит, — негромко произнёс он, — что мы не хотим в Америку.
— Мы? — прошептала Лили, чувствуя, как сжимается горло.
— Я и она, — ответил Джером и крепче прижал куклу к груди. — Потому что там ей будет плохо. Там слишком сухо, и ангелы не спят по ночам.
— Джером, — произнесла Лили, медленно свернув шёлковый платок, будто это было последнее, что ещё поддавалось контролю, — ты не можешь взять её с собой.
Она не смотрела на него прямо — взгляд её скользнул, как лезвие, по краю его плеча, потом по покрывалу кресла, по полу, и только в самый конец — на его пальцы, мёртвой хваткой вцепившиеся в игрушку. Голос её был ровный, почти бесцветный, но напряжение, застрявшее в каждом слове, выдавало: она на грани.
— Она лишняя, — продолжала она, словно объясняя очевидное. — Мы берём только нужное. Это... Это детская вещь, Джером. Ты вырос. Пора оставить такие... Такие забавы.
Но голос предал её. Слово «забавы» сорвалось с губ с презрением, которое невозможно было замаскировать. Оно повисло в воздухе, как капля яда в чистой воде.
Джером не ответил сразу. Он продолжал пеленать Молли — осторожно, с той навязчивой методичностью, которая у взрослых вызывала бы подозрение. Его пальцы, побелевшие от напряжения, подгибались, как будто в них не кровь, а ледяная слюда. Волосы куклы — мокрые, свалявшиеся, блестящие от воды и бриолина — липли к её лбу, будто к восковому. От них тянуло мерзкой сыростью — как от плесневелой одежды, которую достали после наводнения. Пахло затхлым, и Лили вдруг показалось, будто вся комната наполнилась этим тлетворным запахом: раковина, волосы, смазка для волос, пот Джерома — всё перемешалось в одно.
— Она моя, — бросил он резко, не поднимая глаз. — Я её никому не отдам. Никто не смеет.
Эти слова вонзились в Лили, как гвозди. Она почувствовала, как под ложечкой кольнуло, как внутри что-то отозвалось яростным, отчаянным: она проиграла. Проиграла мальчику, кукле, городу, мужу, даже смерти.
— Ты... — сказала она, хрипло, будто задыхалась, — ты держишься за неё, как за мать. Как за щит. Но она — не живое. Это... Это подделка. Подделка под жизнь. Это патология.
— Сама ты патология, — прошипел Джером, и в его голосе звенела ярость. — Она добрая. Она не кричит. Не говорит, что я неправильный.
Лили сделала шаг. Платок выпал из её рук. Лицо её налилось красным, плечи дрожали. Она шагнула к креслу — рывком, без остатка самообладания, с тем диким внутренним напором, что бывает только у женщин, загнанных в угол.
— Дай. Её. Сюда.
— Не дам! — заорал Джером. — Молли не хочет с тобой!
Она схватила куклу. Он вцепился. Пластмассовое тело затрещало, как сухая доска. Щёлкнуло плечо. Глаза куклы, от резкого движения, захлопнулись и снова раскрылись, издав тот мерзкий звук, как при щёлканье крысиной пасти.