Выбрать главу

— Отпусти, — Лили уже не сдерживалась. — Ты не будешь её брать. Ни в корабль, ни в Америку. Она — не человек. Ты слышишь? Это мусор. Мёртвый мусор!

— Она — живая! — кричал Джером, лицо его исказилось, в уголках глаз появились слёзы. — Она лучше вас всех!

Рывок. Трещина. В области шеи куклы что-то хрустнуло. Молли вывернулась у Лили из рук, повиснув за волосы в пальцах Джерома. И в этот момент, на миг, будто весь дом замолчал: Лили глядела не на куклу, а в лицо сына — в эти омертвелые, блестящие, мертвенно-устойчивые глаза, из которых исчез весь мальчишеский испуг. Осталось только что-то чёрное и страшное — то, что любило мёртвое больше живого.

— Ты не мой ребёнок, — сказала она почти шёпотом, сама не веря, что говорит это вслух. — Ты... Ты чудовище. И ведь я сама тебя на свет родила. Сама! И почему только я не сделала тогда аборт?!

Джером, как загипнотизированный, прижал куклу к груди и медленно отвернулся. Лили стояла, тяжело дыша, её лицо пылало, и в этом огне слились воедино гнев, отчаяние, страх, унижение — всё, что копилось неделями, а, может, и годами, под этой крышей, в этом городе, в этом мертвом доме. Казалось, ещё миг — и она сорвётся на крик, сорвётся так, что дрогнут стёкла, проснутся соседи, рухнет навязанное воспитанием достоинство. Голос её дрожал, но держался, напоённый болью, режущей, как тонко отточенный нож. Её слова падали, как камни, одно за другим:

— Мы уезжаем. Завтра. Это не обсуждается. Не спорь со мной. Всё.

Она дышала порывисто, в грудной клетке колотилось сердце, и пальцы её сжимались в кулаки — будто только это механическое усилие удерживало её от крика, от слёз, от безумия. Но буря внутри уже пробила заслон — и вырвалась. Слова полились, как раскалённый припой, с шипением, с треском. В них было всё: злость, горечь, безнадёжный азарт, та ярость, с которой сжигают мосты, потому что не могут больше по ним ходить.

— Ты думаешь, это можно продолжать? — почти выкрикнула она. — Думаешь, всё это — нормально? Эта дрянь у тебя на руках... Эта мёртвая... Эта мёртвая игрушка! — Лили задохнулась, лицо её исказилось. — Сколько ещё ты будешь с ней шептаться, вместо того чтобы жить? Сколько?

Джером смотрел на неё, не в силах отвести взгляд, и в его глазах было не столько удивление, сколько замешательство. Он впервые видел мать живой. Не убранной, не сдержанной, не хозяйкой дома — а женщиной на грани, пугающе настоящей, у которой в голосе — сталь и неистовство. Он прижимал куклу сильнее, как будто в ней — его защита, его смысл, его дыхание. Впервые он испугался не Лили — он испугался жизни, в её нестерпимой оголённости.

Он стоял неловко, выдвинув назад свой округлый, дамский зад, плотно обтянутый модными, но нелепыми штанишками, и держал на руках куклу — ту самую мёртвую тварь, которую она купила ему, глупо надеясь, что нежность — это то, что можно вложить в руки. Он не выпускал её из пальцев, как не выпускают последнее, когда мир рассыпается. Делия Йорк, живая, дерзкая, непослушная, была ему отвратительна — за то, что она настоящая. Эта же, пластмассовая, не спорила, не дышала, не дёргалась — она поддавалась.

Лили смотрела на него — и не узнавала. И в том незнании была вина: она создала его, она привела его к этому. Он был отражением её страха, её сломленного брака, её бегства от реальности. Но теперь было поздно. Всё, что оставалось, — уничтожить то, что мешало ему жить. Или хотя бы попытаться.

— Россия гибнет, — проговорила она, тихо, но с жаром. — Она разлагается. В болтовне, в сплетнях, в слабости. Только такие, как Столыпин, ещё держат её. Администратор. Дворянин. Мужчина. Один из немногих, кто не прогнулся. А государь... — она сделала шаг. — Он уже всё растерял. Остались одни лозунги, один дым. «Пролетарии всех стран»... — она сплюнула. — Пусть кричат. Пусть тащат на площади. Пусть катится эта страна к чертям. Но без нас. Мы не будем ждать, пока и нас сожрут.

Её взгляд врезался в Джерома, будто он был не сын, а воплощение всего этого разложения — выведенный на свет по ошибке. Он молчал. Он прижимал куклу, её ресницы впивались ему в грудь, как жалящие иглы. Пальцы его дрожали, в глазах — блеск: злоба, унижение, страх. И когда он, почти шёпотом, почти с рыданием, бросил что-то резкое — неясное, но полное отчаяния — Лили шагнула к нему, схватила игрушку, дёрнула.

Он вцепился. Визг вырвался из него — не детский, истеричный, животный. Он не отдавал. Она рвала. Кукла трещала. Пластмасса скрипела.

— Довольно! — выкрикнула она. — Ты не будешь таким! Ты не будешь слабым, слезливым, вонючим... Жалким! — её руки дрожали, лицо было красным, вены вздулись на шее. — Ты не девочка! Ты не... Ты не это! — она рванула.