Он поднял взгляд — осторожно, словно боясь вспугнуть тишину — и увидел табличку с номером дома. Кирочная. И, чуть дальше, дом Йорков. Дом этот, словно выхваченный из другой сказки, всегда казался Теодору немного ненастоящим, чужеродным. Глаза его остановились на почтовом ящике — зелёном, облупленном от времени и непогоды, но с какой-то особенной, американской аккуратностью, он торчал у самой калитки, над кованым порогом. Ящик этот казался ему чужим, незваным гостем в этом старом, русском городе, словно подсунутым кем-то тайком. Теодор оглянулся: пусто. Ни извозчика, что обычно дремал на козлах, ни дворника, уже привычно метущего мостовую, ни единой живой души. Даже тощий, вечно драчливый кот, что обычно делил территорию под окнами, исчез, словно почуяв что-то неладное.
Он приблизился к калитке медленно, почти бесшумно, словно осторожный вор, боящийся выдать себя. Остановился. Перекрестился быстро, почти нервно, коснулся пальцем груди, и губы его беззвучно прошептали:
— Господи, не вмени мне...
Листовка в его руке, мятая, с закопчённым углом, пахла чужими руками — руками мальчишки Джерома, и чем-то ещё, неуловимо-опасным, отталкивающим. Он не читал её — не хотел осквернять свою душу этими словами, что просачивались сквозь бумагу, словно чёрный яд. Он знал, что там писали про царя, про кровь, про возмездие — слова, от которых у него леденела душа и ёкало сердце, слова, от которых, казалось, весь мир мог пойти прахом.
Стыд ли, страх ли, но он чувствовал себя последним грешником. Всю жизнь, с юных лет, когда только попал в дом Крайтонов, он служил верой и правдой покойному барину Моррису. Ах, какой был барин! Строгий, да справедливый. Не чета нынешним, что только о себе и думают, а на людей глядят как на мебель. И вот теперь, по слову его сына, по капризу этого неразумного мальчишки Джерома, он, Теодор, человек хоть и простой, да с совестью, вынужден был совершать пакость.
— Это ведь не по-божески, — шептал он про себя, его взгляд метался от почтового ящика к небу, где бледнели предрассветные звёзды. — Не по-людски... Мало ли что там написано, а вдруг, и правда, беда? Беда, что от одной бумажки может пойти, как от спички, что в соломе брошена.
Он представил на мгновение, как эта бумажка попадёт в руки хозяев, как они, эти милые американцы, что жили здесь тихо и мирно, вдруг столкнутся с русским горем, с русской смутой. У него заныло сердце, как ноет старая рана на перемену погоды. А ведь барин Моррис, упокой, Господи, его душу, всегда говорил:
— Тедди, ты у меня человек честный, не подведёшь.
И Теодор не подводил. Никого не подводил. А тут...
Но Джером, хоть и был мальчишкой, всё же был барин. И сын покойного. А приказы барина — они не обсуждаются. Это как заповедь, что в плоть вошла, с молоком матери впиталась. Как можно отказать? Особенно, когда он смотрит на тебя такими глазами — не по-детски злыми, но и не по-взрослому осмысленными. Глазами человека, который сам себя потерял.
Он сунул бумагу в щель, почти нежно, словно боясь повредить её или того, что она несёт. Бумага провалилась внутрь с лёгким, едва слышным шорохом. Всё. Грех совершен, и пути назад нет. Чужой грех, но всё же — его руками.
Он отпрянул, словно от огня, и, не оглядываясь, побежал. Бежал, не останавливаясь, пока не свернул за угол, где в тёмной, сырой подворотне уже ждала повозка. Лошадь, старая кляча, пофыркивала, выпуская клубы пара в холодный воздух, и позвякивала сбруей. Теодор замедлил шаг, тяжело дыша, и прислонился к шершавой стене дома. Он видел их: барыню Лили Крайтон, закутанную в дорожную шаль, словно она пряталась от чего-то невидимого, и её сына, Джерома, с непроницаемым, каким-то торжествующим лицом. Они уже сидели в повозке — рядом с ними лежали скромный узел и громоздкий, обклеенный наклейками чемодан, готовые к отъезду.
Теодор, тяжело переводя дух, подошёл ближе. Повозка скрипнула под его весом.
— Ну где ты пропадал, Тедди? — нетерпеливо бросила барыня Лили, её голос звучал резко, словно треск сломанной ветки. Она даже не посмотрела на него, лишь поправила шаль. — Мы же опаздываем! Пароход не ждёт!
Теодор склонил голову, чтобы Лили не увидела его лица, покрытого испариной и тревогой.
— Простите, барыня... Дело было...
Джером, сидевший напротив матери, подал голос, и в его голосе сквозило странное, почти ликующее предвкушение. Он посмотрел на Теодора, и в этом взгляде было что-то такое, от чего у старика пробежал по спине мороз. Это был взгляд сообщника, взгляд того, кто делил тайну.