— А Диля... — пронеслось в её голове. — Девочка. Такая... настоящая. Слишком настоящая для этого дома.
Она вспомнила, как девочка прижалась к Саше на кухне. Это было так неожиданно. Так... Так не по правилам.
— Ах, эти дети, — пробормотала Лиза, как будто оправдываясь перед собой. — Они всегда всё усложняют. Или, быть может, упрощают.
Она улыбнулась. Это была не просто работа. Это была игра. И правила этой игры только начинали проясняться.
...666...
В это время по узкой петербургской улице, меж булыжников, что блестели, как натёртые, двигались четверо. Шли неторопливо, с видом знатоков, что точно знают свой путь. Впереди — Расолько. Блокнот в руке, карандаш наготове, будто не к знакомым, а к самому Витте на аудиенцию.
— А я вам вот что расскажу, братцы! — начал Расолько, не сбавляя шага, его голос звонко нёсся над мостовой. — Слыхали, поди, про Кольку-Бочкина, завсегдатая питейных заведений на Обводном? Тот ещё фрукт был, право слово! Пил, как извозчичья лошадь после трёх вёдер. Ни просыха, ни продыха! И вот, представьте себе, этот самый Колька, вдруг... Вдруг прозрел!
Артём Стариков, чья парадная рубаха ослепительно белела, словно только что из прачечной, хмыкнул, поправляя свою бороду.
— Прозрел, говоришь? — выгнул он бровь. — Не иначе, белка посетила, да приказала в монахи идти. Что-то мне слабо верится в такие метаморфозы, Андрюша. Небось, это всё театр одного актёра и двух бутылей, не меньше!
Следом за Стариковым, по привычке сутулясь, шагал Бякин. Он приглаживал волосы и что-то невнятно бормотал себе под нос, но, услышав имя «Кольки-Бочкина», вздрогнул.
— Колька-Бочкин? — переспросил он глухим голосом. — Я, кажется, что-то такое слышал краем уха. Будто он и впрямь бросил пить и стал в Казанский собор ходить?
— Именно! — воскликнул Расолько, торжествуя, что попал в точку. — Бросил пить, стал посещать службы в Казанском и даже собрался постричься в монахи! Мало того — заявил, что кается в краже самовара из столовой на Сенной! Люди, представляете, валом повалили смотреть на это чудо! И правда — Колька кланяется, крестится, слёзы льёт, как поп на исповеди! Один купец даже подал рубль — на спасение души!
Терехов, что плёлся в хвосте, с его вечным полусмешком на лице, вдруг хихикнул.
— Хм, — протянул он, — вот бы и мне так. Исчезнуть на недельку, а потом вернуться с откровением... «Ах, братья, я узрел истину! И теперь собираюсь продать свою совесть!» Хотя в это я не верю, также как и в чистоту дум наших министров.
— Прошла неделя, — продолжил Расолько, с видом исследователя, что раскрывает величайшую тайну, — уже и рясу готовили... И вдруг — пропал! Словно сквозь землю провалился, чёрт его дери! Народ взволновался, ах, Колька-Бочкин, видать, на небо вознёсся, минуя лестницу!
Бякин покачал головой, будто подтверждая свою осведомлённость.
— Слышал я. Но потом его... Его потом нашли, кажется?
— Нашли! — победно воскликнул Расолько. — Нашли Кольку-Бочкина в кювете у Таврического сада! С двумя пустыми бутылями, разумеется! — Он театрально развёл руками. — И с новым прозрением, что он недостоин быть монахом! Видать, под воздействием нового «откровения» решил, что путь праведности слишком тернист для его натуры! Вот вам и чудо!
Стариков лишь покачал головой, не сдержав усмешки.
— Что я говорил? Театр. Все эти «прозрения» — лишь ширма для того, чтобы вволю погулять. И ведь кто-то ему рубль подал! Вот дурак!
Терехов продолжал хихикать, видимо, уже представляя себя Колькой-Бочкиным, возвращающимся из кювета с просветленным лицом и пустыми бутылками. Расолько, довольный произведённым эффектом от истории про Кольку-Бочкина, окинул своих спутников взглядом, полным едкого одобрения. Он вёл их по этой улице, словно пастух стадо, к новой, неизвестной истории, которую он уже предвкушал записать. Они сворачивали на Гороховую, где солнце, пробиваясь сквозь утреннюю дымку, делало старые дома похожими на декорации к чьей-то нелепой оперетте. И тут...
Впереди, на фоне серой громады доходного дома, маячила одинокая фигура. Черный мундир инженера путей сообщения, серебряные пуговицы, строгая фуражка. Не узнать было трудно. Это был Сергей Цацырин. Стариков, чья парадная рубаха уже успела немного помяться, вдруг окликнул его — с той самой интонацией, в которой легко было различить насмешку над мрачным обликом приближающегося.
— Батюшки светы! Да это же наш Серёженька! — воскликнул он, театрально приложив руку к груди. — Ты это куда, братец? На бал, что ли, в царские покои? Апокалипсис, говоришь, на носу, а кругом — солнце, аромат булок из кондитерской, дамы улыбаются, словно и не война вовсе! А ты вырядился, будто на поминки по самому себе!