Но, увы, как только начинаешь думать о нем как о человеке и лидере, пытаешься придать своим разноплановым впечатлениям какую-то логику, то ощущаешь нечто странно-таинственное — образ его как бы растворяется в тумане. И чем ближе пытаешься к нему подобраться, тем дальше он удаляется. Видишь его постоянно убегающим вдаль.
Еще неуловимее становится он, когда начинаешь что-то писать о нем. Только-только ухватишься за какую-то идею, позицию, событие, связанные с ним, начинаешь задавать ему вопросы, как собеседник ускользает, не хочет разговаривать, увиливает от вопросов, оставляя за собой шлейф недоговоренностей и двусмысленностей. Ты просишь его вернуться, объяснить тот или иной факт, понуждая к участию в разговоре, иногда уговаривая, а иногда пытаясь и приструнить грубоватой репликой. И опять то же самое. После второй-третьей фразы обнаруживаешь, что Михаил Сергеевич, отделавшись общими фразами, снова улетучился, испарился.
Во всей этой "игре в прятки" высвечивается любопытнейшая черта горбачевского характера. Не хочу давать оценку этому свойству в целом, но скажу, что эта черта не раз помогала Михаилу Сергеевичу в политической жизни, особенно в международной. Он мог утопить в словах, грамотно их складывая, любой вопрос, если возникала подобная необходимость. И делал это виртуозно. Но после беседы вспомнить было нечего, а это особенно ценится в международных переговорах.
Да, грешил витиеватостями, разного рода словесными хитросплетениями без точек и запятых. Но эта его беда в значительной мере функциональна: он умело скрывал за словесной изгородью свои действительные мысли и намерения. До души его добраться невозможно. Голова его — крепость неприступная. Мне порой казалось, что он и сам как бы побаивается заглянуть в себя, откровенно поговорить с самим собой, опасаясь узнать нечто такое, чего и сам еще не знает или не хочет знать. Он играл не только с окружающими его людьми, но и с собой. Играл самозабвенно. Впрочем, как писал Гёте, "что бы люди ни делали, они все равно играют…".
Игра была его натурой. Будучи врожденным и талантливым артистом, он, как энергетический вампир, постоянно нуждался в отклике, похвале, поддержке, в сочувствии и понимании, что и служило топливом для его самолюбия и тщеславия, равно как и для созидательных поступков. И напрасно некоторые нынешние политологи и мемуаристы самонадеянно упрощают эту личность, без конца читая ему нотации, очень часто пошлые.
Когда я упомянул о словоохотливости Михаила Сергеевича, то тут же пришел на память один из самых первых эпизодов из времени его вхождения во власть. Когда мы с Болдиным — его помощником, отдали ему текст выступления на траурном митинге по случаю похорон Черненко, Горбачев сразу же обратил внимание на слово "пустословие".
Это словечко вписал я. Брезгливость к пустословию была выпестована опытом многих десятилетий. В условиях, когда страна была придавлена карательной системой большевизма, пустословие стало не только рабочим диалектом партгосаппарата, но и собирательным явлением функционального характера. Я возненавидел эту практику бессмысленной болтовни. Тошнит от нее и сегодня.
Потоки слов, бесконечные упражнения в формулировках, спектакли, которые именовались дискуссиями, соревнования в любезностях начальству многие годы служили тому, чтобы скрыть сущностные стороны жизни и реальный ход событий, замазать обилием слов никчемность идей. Унифицированный до предела специальный партгосязык стал своего рода социальным наркотиком. Общество устало от пустой говорильни, которая переросла в своего рода психическое заболевание системы.
Я думаю, чувствовал это и Горбачев. Обсуждая с нами содержание предстоящей речи, он долго говорил о том, что болтовня губит партийную и государственную работу, подрывает авторитет КПСС, что словами прикрывается бездумье и безделье — и все в том же духе. Мне импонировала эта тональность, она рождала надежды, а самое главное — доверие к человеку.
Поверит ли читатель, но именно этот, казалось бы, чисто лексический эпизод и дал идеологопсихологический толчок новой политике, которая потом, забурлив от еще слабого ветерка свободы, нашла свое выражение в обобщенной формуле "Перестройка". Критика пустословия прогремела выстрелом по эпохе слов и одновременно звучала приглашением к реальным делам.
К каким?
Об этом мало кто задумывался, но люди жили надеждой на перемены и радовались любому сигналу, пусть и словесному… Как же измучено было общество ложью — всепроникающей и всепожирающей, чтобы порадоваться даже одному слову, прозвучавшему как некое "откровение".