Сегодня в душевой, когда мы стояли у раковины, она наклонилась и шепнула мне:
– Коновалова любимица, шлюха избалованная. – Ведь прошел слушок, и все узнали о посещениях доктора Джордана, и кое-кто подумывал, что мне уделяют слишком много внимания и я этим загордилась. Если здесь так подумают, то живо собьют с тебя спесь. И это уже не первый раз, ведь они и так злились, что я прислуживаю в доме коменданта, но не решались выступить открыто из опасения, что я на них шепну кому надо. В тюрьме процветает мелочная зависть, и я видела, как дело доходило порой до драки и чуть ли не до смертоубийства из-за несчастного кусочка сыра.
Но я не стану жаловаться сестрам. Мало того, что они презирают ябед, предпочитая вести спокойную жизнь, так еще могут мне не поверить, или скажут, что не поверили, ведь комендант говорит, что слова заключенного – недостаточная улика, а Энни Литтл потом наверняка найдет способ мне отомстить. Нужно терпеливо все это сносить как неотъемлемую часть наказания, к которому нас присудили, хотя можно потом незаметно отыграться на враге. Таскать за волосы нежелательно, потому что на шум сбегутся смотрители, и вас обеих накажут за нарушение порядка. Можно из рукава подсыпать в еду земли, как это делают колдуны, не привлекая к себе особого внимания, что принесет хоть какое-то удовлетворение. Но Энни Литтл лежала со мной в Лечебнице за непредумышленное убийство: она стукнула конюшего поленом, и тот скончался от удара. Говорили, она страдает нервным расстройством, и ее отослали сюда обратно одновременно со мной. Но лучше бы ее не отсылали: мне кажется, что у нее не все дома. Поэтому я решила на первый раз ее простить, если она не выкинет еще какого фортеля. И видать, после щипка ей полегчало.
Потом пришли смотрители, чтобы вывести меня через ворота тюрьмы.
– Эй, Грейс, выходи на прогулку с двумя кавалерами. Ох, и повезло ж тебе! Да нет, это нам самим повезло конвоировать такую кралечку, – говорит один.
– Послушай, Грейс, – говорит другой, – а давай-ка свернем в переулок, заскочим в конюшню и приляжем на сенцо. Это недолго, если будешь лежать спокойно, и выйдет еще быстрее, ежели подмахнешь.
– Да зачем вообще ложиться? – говорит первый. – Приставь ее к стенке и – раз-два! – задери юбки. Стоя и по-быстрому, только б коленки не подкосились. Давай, Грейс, одно твое слово – и мы твои навеки, один и второй, зачем выбирать кого-то одного, если есть целых два, и оба готовы? Мы ведь всегда готовы, пособи нам и сама убедишься.
– И мы не возьмем с тебя даже пенни, – говорит другой. – Какие счеты промеж старых друзей?
– Не друзья вы мне, – говорю я, – только и знаете, что сквернословить. В канаве родились – в канаве и подохнете.
– Эхма, – говорит первый, – люблю в бабе этот задор да пламень, говорят, всё из-за рыжих волос.
– Но рыжина рыжине рознь, – замечает другой. – От огня на верхушке дерева никакого проку. Чтобы он тебя грел, надобно его запереть в камин али в печурку. Знаешь, почему Господь сотворил баб в юбках? Чтобы задирать их на голову и там узлом завязывать – так от баб шуму меньше. Терпеть не могу визжащих шлюх – бабам надо бы рождаться безротыми, одна у них полезная штучка – та, что пониже пупка.
– И не стыдно вам такое говорить? – возмущаюсь я, пока мы обходим лужу и пересекаем улицу. – Ведь ваша мать тоже была женщиной, так мне сдается.
– Чтоб ей пусто было, – говорит первый, – потаскухе старой. Она любила лишь глазеть на мою голую задницу, исполосованную ремнем. Сейчас, поди, горит в аду, и я жалею только, что не я сам туда ее отправил, а пьяный матрос, которому она попыталась обчистить карманы, а он стукнул ее бутылкой по башке.
– А моя матушка, – говорит другой, – была, конечно, земным ангелом и святой, по ее же собственным словам, и всегда мне об этом твердила. Уж не знаю, что и хуже.
– Я – философ, – говорит первый. – Мне подавай золотую середину: не больно худую, но и не больно толстую. Зачем дарам Божьим пропадать попусту? Ты ведь, Грейс, уже созрела – пора тебя сорвать. К чему висеть на дереве, чтоб никто тебя даже не попробовал? Все равно ведь упадешь и сгниешь под ногами.