Карен очень не нравились эти вылазки.
— Если один из вас свалится в воду, другие, уж верно, спохватятся о нем, когда поздно будет, — ворчала она.
— Ну и что ж, — зубоскалил Вагн, — каждый должен уметь сам постоять за себя.
— Завел бы ты себе лучше милую, — говорила Карен. Она считала, что девушка может оказать на Вагна хорошее влияние: он станет бережливее и будет откладывать деньги в банк.
— Всему свое время, мамочка с ямочкой, — отвечал Вагн.
Никто, кроме Вагна, не осмеливался так обращаться к матери. А осмелился бы — так тотчас пожалел бы о своем нахальстве. Но Вагну все сходило с рук. Он был любимец и баловень матери и мог вить из нее веревки. Но зато он был очень внимателен к Карен, приносил ей цветы.
— Будет тебе, Вагн, ведь это очень дорого, — возражала мать. Но в глубине души была очень довольна. Ни Якобу, да и никому другому и в голову не приходило когда-нибудь преподнести ей цветы.
У Вагна вообще была широкая натура. Он часто совал Мартину крону-другую.
— Держи, пригодится, — говорил он.
Ему необыкновенно везло, и Карен начала осторожно поговаривать о том, что судьба наконец смилостивилась над Вагном, как бы желая вознаградить его за парализованную руку.
Вагн и сам склонен был в это поверить.
Однажды в воскресный день, когда Вагн по обыкновению уехал со своими приятелями кататься на лодке, пришло наконец письмо от Лауса. Его принесла заплаканная Гудрун. Собственно говоря, письмо было не от Лауса, а от немецкого коменданта. Конверт был украшен орлом и свастикой, а в письме кратко сообщалось, что Лаус арестован за попытку незаконно перейти границу и за нарушение контракта о найме, который он заключил с немецким рейхом. Его судили и приговорили к полутора годам тюрьмы за то, что он покинул свое рабочее место.
Все было ясно: Лаус попытался приехать домой на крестины сына. По контракту, который он подписал, он имел право, проработав три месяца, навестить семью на родине. Но теперь ему в этом отказали. Немцы ни в грош не ставили договоры и соглашения — ни большие, ни малые. Тогда Лаус решил уехать самовольно, но был пойман.
— Я так и чувствовала, — сказала Карен беззвучно.
Она побледнела как мел, и руки у нее тряслись, когда она складывала письмо. Она столько наслушалась о голоде, истязаниях и убийствах в немецких тюрьмах, теперь все это всплыло в ее памяти. И вот ее Лаус попал в самую гущу этого ужаса. Но она ничем не выдала своих мыслей.
Перед ней сидела заплаканная Гудрун — она, как видно, даже не понимала, как плохо обстоят дела. Ей, бедняжке, хуже всех — что будет с нею и малышом?
— Теперь он, наверно, никогда не вернется, — сказала Гудрун, глотая слезы.
— Что ты, конечно, вернется, — утешала ее Карен. Но никто в это не верил.
— Разве мы не можем обратиться к правительству за помощью? — спросила Гудрун.
— Они не принимают жалоб на немцев, — ответил Якоб.
— Ох, если бы он остался дома! Уж лучше бы мы потеряли нашу комнату со всей обстановкой, — сказала Гудрун и горько разрыдалась.
При этих ее словах Якоб отвел взгляд.
— Погоди, — сказал он, помолчав. — Лаус еще вернется. Война ведь не на веки вечные.
— Я согрею кофе, — сказала Карея и вышла на кухню Гудрун стала отказываться; у нее кусок не идет в горло, сказала она. Но все-таки Карен уговорила ее выпить чашечку.
Позднее, когда Гудрун ушла домой, Карен сказала:
— Что же теперь будет? Ох, горе, горе!
— Горе не у нас одних, — сказал Якоб. — Теперь в каждой семье какое-нибудь несчастье.
— А ты еще говорил, что Дания дешево отделалась.
— Это так и есть, — сказал Якоб. — В Польше, Франции и других оккупированных странах гораздо хуже. Куда немцы ни придут, всюду они сеют смерть, разрушение, за ними, как кровавый след, муки и зверства. Добра от них не жди.
— Я помню, дед мой говаривал: на немца можно положиться, когда он в гробу, — сказала Карен.
Потянулись грустные дни. Карен без конца думала о Лаусе, теперь она никогда не улыбалась. Ночью она лежала без сна и с ужасом рисовала себе судьбу сына. Она была уверена, что он голодает, что он болен, что его бьют.
От этих ночных дум она изменилась — похудела и поседела.
— Не мучай ты себя, — посоветовал ей как-то Якоб.
Но Карен бросила на него гневный взгляд.
— По-твоему, мы должны забыть?
— Забывать никто ничего не должен, — ответил Якоб.
Настало лето, но какое лето! Каждую ночь взрывались бомбы — то на фабрике, то на стрелке железной дороги. Немцы всюду понаставили солдат вместе с датскими полицейскими и специальной охраной; но патриотов ничто не могло удержать. Каждый день по улицам в желтовато-коричневой машине мчатся гестаповцы, хватая людей: то рабочего, то подмастерья, то врача или студента. Арестованных бросают в и без того переполненные тюрьмы, где их допрашивают немецкие палачи. Вырванные ногти, побои, крики, увечья там в порядке вещей.