Сомнения исчезли, и он написал в письме о фронте, о своем ранении и о сегодняшнем несправедливом решении комиссии.
«Скажите, что мне сейчас делать? Я чувствую, что могу воевать не кое-как, а по-настоящему, в полную силу, но комиссия забраковала меня. Вот и стою я на развилке двух дорог: вправо сверну — в тылу окажусь, а если влево — на фронт попаду.
Я понимаю, что в тылу люди очень нужны, что они делают огромное дело, помогают фронту и прочее, но перебороть себя не могу! Мне кажется, что раз меня учили на командира армии, то я должен им и быть до последней возможности. Так ведь? Совесть мне не позволяет сидеть в тылу и подписывать бумажки».
Норкин не заметил Колючина, а тот тихонько подошел сзади, немного наклонил голову к плечу и несколько секунд следил за пером, быстро бегавшим по бумаге.
— Вы еще не скоро кончите? — спросил Колючин. Норкин оглянулся.
— Много еще писать осталось? — Сегодня кончу… А что?
— Ничего. Я хотел предложить вам сегодня оформить все документы, чтобы после праздников не задерживаться…
— А я не тороплюсь. Ответа на свое письмо ждать буду…
— Я, Норкин, почему-то считал вас совсем другим…
— Какой уж есть!
— Жаль… Командир, помимо всего прочего, должен быть и спокойным, рассудительным. Вы, как избалованный мальчишка, нагрубили комиссии и ушли. Кто виноват, что вы не знаете латыни? Вы сами. Учите ее, если хотите понимать… Комиссия решила дать вам отпуск на пятнадцать дней, а уже после этого и направить вас в действующую часть…
— Анатолий Константинович!
— Ну вот… Опять крайности! То жалобы пишете, то обниматься лезете!.. Кто такого медведя в тылу оставит? Смотрите, что вы с моими пальцами сделали! Побелели и слиплись!.. Как я сегодня операцию делать буду?
— Анатолий Константинович…
— Знаю, знаю! Извиняться сейчас будете. Скажете, что настроение и прочее…
Едва за Колючиным закрылась дверь, как Норкин схватил подушку и со всей силой швырнул ее в раненого, который советовал жаловаться на «бюрократов».
— Рота… пли!
— Батарея… к бою! — закричал тот и поудобнее уселся на койке.
«Сражение» разгорелось нешуточное. Подушки, описав замысловатую кривую, шлепались то на кровать, то в стену, но их снова хватали, чтобы дать ответный «залп». И лишь когда одна из них лопнула, и перья, медленно кружась, осели на койки, тумбочки и на пол, все опомнились, притихли, и один сказал:
— Тю, дурни! Як скаженные!
— Так человек же на фронт едет, — робко возразил «командир батареи».
Норкин оформил все документы, извинился перед старшим лейтенантом и взялся за книгу, когда в палату влетел раненый и крикнул во всю глотку:
— Тихо!.. Сталин по радио выступать будет!
До этого в палате было тихо, но теперь все вскочили с мест и бросились к репродуктору. Каждому хотелось быть как можно ближе, и усаживались плотно, почти на коленях друг у друга. Наконец все уселись, приготовились слушать, уставились глазами в центр черного круга репродуктора, и вдруг раздался слабый голос:
— А меня… Меня забыли?
Это сказал новенький. Его привезли только позавчера. У него был разбит тазобедренный сустав, и малейшее сотрясение вызывало страшную боль.
— Ты там услышишь, — ответил кто-то.
— Передвигать станем — больно будет, — пробовал уговорить его и Норкин.
— Стерплю… Передвиньте.
— Вот пристал! Срублю костылем! — крикнул казак. — Мы тебе потом все расскажем!
— Сам хочу… Не передвинете — кричать буду…
— Ну и характер! Придется подтащить.
Кровать поставили почти под самым репродуктором.
— Ну?. Застонал?.. Мы, саперы, народ терпеливый…
— А казаки хуже?
— Тоже ничего, но…
Из репродуктора льются звуки, но не те, которых ждали миллионы людей на фронте и по ту сторону его, у заводских станков и в колхозных избах, в шахтах и рудниках. К го-то далекий и сейчас ненавистный, дробно сыпал морзянкой.
Но вот исчезли посторонние звуки, настал долгожданный момент. От волнения Михаил плохо слышал начало речи, потом успокоился, весь превратился в слух, и слова теперь навечно ложились в его памяти. Кто-то шевельнулся, скрипнули пружины кровати, и снова стало тихо.