Нервно расхаживая из угла в угол, я на повторе прокручиваю вчерашний вечер и сегодняшний диалог на вишне. Обида душит. Ничего не стоит поступить, как предлагала Марина, — и если что-то пойдёт не так, просто снести чат вместе с аккаунтом.
Ты старалась быть кем-то, кем не являешься.
А что, если я и есть не та, кем хотела бы быть? Что тогда?
Остановившись у кровати, я резким движением снимаю простой чёрный топ, возвращаюсь к зеркалу, собираю волосы заколкой, открывая шею, и, прикрыв грудь рукой, делаю этот чёртов снимок.
Он получается до неприличия идеальным. Если бы не вышел — я бы не повторяла попыток, но с первого кадра легло всё: свет, ракурс, линии тела.
Я без промедления открываю фоторедактор: убираю фон, обрезаю снимок по шею, накладываю несколько фильтров. Ни одна программа не узнает, что на фото я. Ни одна!
Вдох — выдох.
Палец медленно скользит к иконке диалога, несмотря на то, что даже прикрытая грудь не делает снимок менее откровенным. Он вызывающе пошлый. Он накаляет воздух вокруг. Раскачивает нервы до десятибалльного шторма.
Я чувствую вызов. Желание идти дальше. Это как толчок в спину, когда стоишь на самом краю.
Поэтому отправляю фото вложением с короткой припиской: «Можешь не гуглить. Это гитара, например».
Перевожу дыхание. Вспыхиваю. Дрожу. Особенно, когда сообщение помечается как прочитанное, и после этого начинается отсчет, когда каждая секунда кажется дольше предыдущей.
Правда, не успеваю даже попросить оценку по шкале от одного до десяти, как она приходит сама — быстро, стремительно, вышибая из лёгких весь кислород:
«Понял. Охуенная гитара».
Я не раз слышала, как Пашка матерится во время игры, но сейчас это звучит совсем иначе. Почти как признание. Непривычное. Особенно — от него.
И пусть я не вижу Бессонова лично, даже сквозь экран ощущаю, что его взгляд прямо сейчас — адски печётся.
8
— Ваша сестра очень красиво поёт, — слышу за спиной тихий, вкрадчивый голос.
Я убираю камеру, оборачиваюсь и натянуто улыбаюсь местному депутату, который недавно сидел у нас в беседке. Честно говоря, я в дурном настроении. Это из-за недостатка сна, потому что вчера я с трудом уснула около четырёх утра, обрабатывая фото и прерываясь на переписку с Пашей, которая после отправленного снимка стала намного активнее.
Я бы сказала — слишком. Слишком активнее.
Я… взбудоражила его.
Я. Своим телом. Бёдрами. Талией. Грудью.
До сих пор не верю, но мне удалось остаться под чужим именем и при этом занять всё его внимание. Разжечь в нём нехилый интерес. Истинно мужской. Тот самый, который ни с чем другим не спутаешь.
Именно поэтому я сейчас слегка растеряна, вымотана и на взводе. Меня разбудили в шесть утра, чтобы я помогла с мелкими делами по хозяйству.
На то, чтобы собраться с мыслями и ответить депутату, уходит несколько долгих секунд — и всё это время он разглядывает меня уж слишком пристально.
— Да, у Катюши приятный голос. Звонкий, как колокольчик, — выдержанно киваю. — Она поёт в хоре с десяти лет. Причём добровольно.
— Это хорошо, что добровольно. Признаться, я считал, что в вашей среде всё намного сложнее.
— В какой это «вашей»? — уточняю, чуть приподняв бровь.
На самом деле я прекрасно понимаю, о чём речь — я просто оговорилась. Но жаловаться на приёмных родителей посторонним не в моих правилах. Впрочем, не только посторонним. Вообще никому.
— В вашей, где вера — это не выбор, а обязаловка, — усмехается мужчина. — Без обид, Анна. Просто наблюдение.
Я лихорадочно пытаюсь вспомнить имя человека, который вот-вот станет главой местной администрации, но в голове такая каша, что вся информация путается.
Кажется, его зовут Владимир. С фамилией провал. Что-то на букву Х. Знаю от мамы, что он вдовец, лет сорока с хвостиком, раньше работал в районной администрации. Бывает на богослужениях, активно продвигает культурные мероприятия и организовывает субботники. Как по мне — слишком старательный, чтобы быть бескорыстным. Но это вовсе не моё дело.
— Хотите, я вас сфотографирую? — резко перевожу тему.
Владимир ничуть не обескуражен. Напротив — широко улыбается, словно услышал не просьбу о фото, а приглашение к флирту. И, похоже, он совсем не против.
— Да, пожалуйста. Буду очень признателен.
Сделав несколько шагов к столу, где бабушки распродают церковные свечи и листовки с молитвами, депутат достаёт крупную купюру и демонстративно опускает её в коробку для пожертвований.
У нас красивая церковь. Я не предвзята к другим, правда. Но стоит взглянуть на неё в утреннем свете — и сразу понимаешь, почему сюда тянутся люди.
Высокий потолок, пастельные стены, солнечные пятна на полу, пробивающиеся сквозь узкие арочные окна. У входа столик с книгами. Повсюду — деревянные скамейки с подушками ручной работы. И, в отличие от других мест, где я бывала, здесь никто не станет странно коситься, если ты вдруг устанешь и решишь присесть.
Икон много. Разных. Красивых, старинных. В тёмных резных оправах и с потускневшим золотом.
У последней, что ближе всего к стойке со свечами, где особенно много огоньков, Владимир останавливается прямо напротив, поднося свою свечу.
— Так нормально, Анна?
Я поднимаю большой палец вверх, настраиваю камеру и делаю несколько кадров. Лицо у него гладко выбрито, волосы зачёсаны назад и блестят от геля. Он точно знает, как держаться и какую позу принять: становится в три четверти, чуть вскидывает подбородок, а взгляд уводит будто бы мимо объектива.
— Хорошо? — спрашивает Владимир, приближаясь ко мне.
Развернув к нему экран, я показываю отснятое.
— Отправите мне, Анна? Если не сложно? — слегка склоняет голову набок, явно довольный результатом.
— Разумеется.
— Тогда запишите мой номер.
Хочется спросить, почему у него до сих пор нет визиток, но я вовремя прикусываю язык и говорю, что возьму номер у мамы и отправлю фото, как только будет свободная минутка.
А пока у меня масса других обязательств.
Например, помочь накрыть обед в нашей беседке, где почти каждое воскресенье после литургии собираются сплочённые прихожане.
Повесив на шею фотоаппарат, я толкаю тяжёлую деревянную дверь, украшенную резьбой и металлическими накладками, щурюсь от слепящего солнца, и, когда восстанавливаю зрение, у меня за рёбрами происходит сильный взрыв: у церкви припаркован автомобиль Паши, а сам он возится у багажника, выгружая мешки цемента, обещанные отцу Анатолию.
Боже.
На мне длинная белая юбка до щиколоток и тонкий трикотажный верх, плотно облегающий фигуру. Ни намёка на наготу. Я нарочно оделась скромно и сдержанно, чтобы не выделяться. Но стоит Паше встретиться со мной взглядом и взмахнуть рукой в воздух, как кожа под одеждой вспыхивает, охватывая шею, грудную клетку и живот. Особенно живот. Потому что внизу поднимается постыдная дрожь, которую не остановить ни силой мысли, ни силой воли. Ни-чем.
Бессонов опускает взгляд, но меня саму — не отпускает. Ноги ватные, и с каждым шагом становится только хуже: теснее в груди, жарче в животе, суше в горле. Пульс стучит так громко, что закладывает уши.
Несмотря на то, что я уже несколько лет не хожу на причастие, после нашей развратной ночной переписки особенно остро ощущаю, как давно не очищала душу. Она кажется мне грешной до самой черноты — до такой тяжести, что каждый вдох даётся с боем.