Выбрать главу

Евгений Лучковский

Опасная обочина

Ты, дорога, я иду по тебе, глядя в оба, но мне думается, я вижу не все. Мне думается, в тебе много такого, чего не увидишь глазами…

Уолт Уитмен

Мы не знаем точно, когда приходит ощущение дороги. Быть может, в полночь первая большая волна захлестнет иллюминатор твоей каюты, и ты почувствуешь, как пол ускользает из-под ног… Быть может, ты проснешься от перестука колес и услышишь, как в их грохот вплетается новый ритм, а сердце вторит ему: до-ро-га, до-ро-га, до-ро-га…

А может быть, ты, идущий по земле, в солнечной пыли проселка найдешь сломанную подкову, и она скажет тебе больше, чем путеводитель…

Но может случиться и иное. Ты пройдешь по своей дороге из края в край и не увидишь ее, не услышишь и не поймешь. Прикоснись к своей дороге, приятель…

Сегодня ты стоишь у пикетного столба с цифрой «0». Ноль километров дороги…

Смотри: новенький трактор-корчеватель, глухо урча, развернулся на месте и двинулся на первые кедры…

Смотри: тяжелый самосвал задрал кузов в небо, и первые кубометры грунта ухнули в болото… Здесь нет еще ничего.

Здесь нет станционных зданий, нет светофоров, нет железнодорожного полотна. Еще ни одна шпала не коснулась насыпи, а дорога началась. Ступай по ней. Она приведет тебя к горизонту.

Ранним утром он проснулся на своей койке одетым, и вчерашняя злость вновь прихлынула душной волной. От этой злости он одним махом сел на постели, и как бы в ответ на это яростно затрезвонил будильник. Затрезвонил и тут же умолк, потому что человек не глядя двинул кулаком по кнопке: звон прекратился, в будильнике что-то клацнуло, и вероятно, он затих навсегда.

— Так тебе, — сказал человек и удивился звуку собственного голоса, ибо тот прозвучал хоть и сипло, но неожиданно громко.

В единственное окошко вагончика, твердо стоящего на промерзшем островке, лился знобкий пугливый фонарный свет, высвечивая дрожащим сиреневым туманом морозные узоры. Этот своеобразный туман в средней полосе означал бы потепление, во всяком случае не слишком сильный мороз. Здесь же все было наоборот: появление тумана означало особую жесткость небесной канцелярии, и потому любой мало-мальски сведущий человек, бросив беглый взгляд в окно, нисколько бы не ошибся, предположив — от минус сорока до минус пятидесяти…

Начало дня Баранчука не обрадовало. Душа его пребывала в потемках и требовала аналогичной реальности. Зажмурившись, он нащупал под собой измятое одеяло, быстро залез под него с головой и только тогда удовлетворенно закрыл глаза…

Злость не проходила, сон не возвращался, и сквозь тишину замкнутого одеялом пространства Баранчук слышал, как зевают, кряхтят и звякают рукомойником его товарищи.

«Ишь ты, чистоплотные какие… — не зная к чему придраться, с вялой тоской подумал он. — А зачем? Все равно в промасленную овчину влезать…»

Эта рациональная мысль на несколько секунд отвлекла его от собственной ипохондрической агрессивности, но спустя полминуты он вернулся к прежнему состоянию и с непреклонностью честного и принципиального человека снова стал культивировать злость в мягком коконе из верблюжьей шерсти.

Первым подошел будить его Иорданов. Он постучал по тому месту, где должно было находиться плечо Баранчука, и невероятно фальшивя, но зато достаточно громко проорал:

Мальчик в школу са-а-бирайся, Петушок пра-а-пел да-а-вно…

— Да пошел ты… — зарычал «мальчик», очень точно обозначив направление краткого путешествия товарища.

Несмотря на смягчающий фактор верблюжьего одеяла, голос Баранчука прозвучал угрожающе, и добровольный дневальный поспешил удалиться.

Следующим на очереди оказался дядя Ваня. Старый манси не стал церемониться и потянул одеяло в районе, противоположном изголовью.

— Адувард, вставай, — сказал он строго. — Кушать надо. На трассу ехать надо…

«Адувард» промолчал.

— Смотри, Адувард, — предупредил дядя Ваня, — почетный доска твой голова не будет. Был фотик, нет фотик. Позорный столб будет твой место…

Критика и назойливость не самый лучший бальзам для души, израненной жизнью и оскорбленной буднями. Эдуард лягнул дядю Ваню. Но не больно, потому что тот уже был в полушубке.

— На старший рука поднимать? — покачал головой дядя Ваня. — Нехорошо. Очень-очень плохо.

Иорданов хмыкнул:

— Он на тебя ногу поднял, дядя Ваня. Не прощай ему этого, мой драгоценный брат…

Человек, лежащий под одеялом, больше не шевелился, но зато ощетинился всей кожей, страстно желая одиночества и забвения. И то и другое пришло минут через пять: протопали валяные сапоги и унты, лениво бухнула дверь, и тишина всей своей блаженной тяжестью навалилась на чуткое и ранимое сердце Баранчука. Он помедлил еще сколько-то времени и, когда окончательно убедился, что никто ничего не забыл и назад не вернется, снова сел на постели.