Повыпрыгивали из кузова и долго не могли построиться из-за своей гражданской неповоротливости.
— Коробочка, — сказал сосед Эдика и залихватски сплюнул на асфальт.
— Почему коробочка? — тихо поинтересовался Баранчук.
— Не знаю. Так уж прозвали. У меня брат здесь служил…
Наконец они все-таки построились, хотя на первый взгляд это казалось невозможным. Двор действительна напоминал коробочку — квадратный асфальтированный плац, со всех четырех сторон плотно огороженный домами. К одному из таких домов их и повели.
В учебном классе их ждал человек в белом халате.
— Наверно, уколы будут делать, — предположил кто-то…
Ан нет. Через полтора часа все были острижены наголо.
Их снова вывели на плац и построили. И повели. В санпропускник, то есть в баню.
— Запевай! — скомандовал сержант.
Это был уже другой сержант. Их родной. Помкомвзвода. Однако никто не запел.
— А мне говорили — москвичи петь умеют. Запевай!
И снова никто не запел. Сержант рассердился.
— Взво-од, стой! Кру-гом! В расположение шаго-ом марш!
Они вернулись назад. И снова начали путь в баню от входа в казарму, которую здесь почему-то называли «кубриком».
— Запевай!
История могла повториться, и они запели. Кто-то начал, а остальные подхватили. Окуджаву.
Сержанту понравилось. Он приказал повторить. Повторили три раза. Так и дошли до бани.
После бани выдали форму. В этой знаменитой части полагалась «пэ-ша» — полушерстяная. И яловые сапоги вместо кирзовых. Переоделись и стали похожи друг на друга как близнецы.
На втором этаже казармы их построили снова. Появился старшина. Молча обошел строй, ткнул пальцем в Баранчука.
— Фамилия?
— Рядовой Баранчук.
— Три шага вперед! Кру-гом!
Старшина взял у дневального табуретку, поставил ее рядом с Эдиком.
— Встать на табурет!
Баранчук вскочил на табурет и замер, ничего не понимая. Старшина обошел его вокруг, придирчиво осмотрел. Затем повернулся к сержанту и, кивнув на Эдика, бросил всего лишь одно, но одобрительное слово:
— Шпилька!
Сержант промолчал, но обиженно нахмурился: на остальных форма сидела кое-как, на Эдике — как влитая.
— Рядовой Баранчук, встать в строй!
Старшина прошелся перед евшей его глазами, неоперившейся гвардией, затем остановился и, заложив руки за спину, широко расставив ноги, произнес короткую, но впечатляющую речь.
— Товарищи бойцы! — сказал он. — Здесь мы вас по данному вопросу научим всему: и правильно ходить, и далеко бегать, и без промаха стрелять. Но первое, что вы обязаны усвоить по данному вопросу, это то, что внешний вид воина должен соответствовать внутреннему. За этим я буду следить лично, и можете быть уверены — по данному вопросу у нас с вами разногласий не будет. По всем другим — тоже.
И началась служба.
Строевая подготовка… Печатание шага с особым шиком. Еще и еще. Многократные повторения. До ноющей боли в подошвах, в пальцах ног. Р-раз-два, р-раз-два…
Эдуард Баранчук, яростно ворочая баранкой, вдруг поймал себя на том, что вслух произнес:
— Р-раз-два… р-раз-два…
Кедрачи летели мимо, дорога за его самосвалом дымилась маленькой снежной пургой, и не такие уж давние воспоминания из смеси добра и зла, дружбы и вражды, хорошего и плохого вновь прихлынули к сердцу горячей волной.
И вспомнился ему другой лес — обычный, воспитывающий характер, военный лес мирного времени…
За лесом, за медленным прибоем сосен, там, где угадывается закатное мартовское солнце, идет песня.
Это — военная песня.
Она идет походным шагом, и ее простая, но жесткая мелодия раскачивает сосны.
Еще не видно людей, поющих ее.
Но вот блеснул на солнце вороненый ствол автомата, звякнул котелок. А шагов не слышно: люди идут в валенках. И только железный ритм и жесткие слова песни говорят о том, что за лесом, раскачивая проселочную дорогу, движется ощетинившееся тело безукоризненно правильной формы.
Проплывают лица…