Дядя Ваня не знал, что такое опус, и со свойственной северным людям невозмутимостью промолчал, посасывая свою короткую трубку, именуемую у моряков носогрейкой.
Но Вовочка Орлов, испытывающий в последнее время губительную страсть, а именно жгучее желание находиться в присутствии Паши в центре внимания, смолчать не мог. Пользуясь правом хозяина, он пробурчал:
— Говорил бы ты по-человечески, Валентин. Всегда приплетешь что-нибудь такое-эдакое… Ну при чем здесь опус? Ты что, бухгалтер, что ли?
Неописуемое блаженство отразилось на круглом лице Вальки Иорданова. Он прищурил свои рыжие ресницы, словно сытый кот, знающий, что на ужин у него есть уже пойманная мышь.
— Да будет тебе известно, Дятел, — сказал он, модулируя ленивым, но приятным голосом, — что всякий уважающий себя композитор каждое свое произведение называет опусом и даже нумерует его. А то, что ты имел в виду, называется опись — не правда ли?
Враг был разбит, а Пашка ахнула.
— Валька, — непритворно удивилась она, — неужели ты сам написал музыку?
— Сочинил, — поправил Иорданов. — Написать пока не могу. Нот не знаю.
— А слова чьи?
— Тоже мои, — небрежно сообщил водитель-менестрель. — И вообще, если б не судьба-индейка, сидел бы я тут с вами или, как скажет наш друг Эдуард Баранчук, утюжил бы трассу. Да я бы эту трассу в словаре сто лет искал и не нашел бы, да я…
Тут Паша прервала монолог разошедшегося певца.
— Спел бы ты лучше, — мягко сказала она.
— И спою! — продолжал, не меняя интонации, Иорданов. — И спою! Творец не вправе скрывать свой талант от народа! Народ — это вы. Вот я и не скрываю…
Он взял несколько аккордов грустновато-мажорного характера, но в ритме, заставляющем подергивать плечами и притоптывать.
— Настоящему артисту не надо настраиваться, — скороговоркой пробубнил Валька, — Он может сразу…
И запел:
— Гениально! — воскликнула потрясенная Пашка.
Дядя Ваня-манси был более сдержан.
— Большой-большой человек Валька, — сурово произнес он, не двинув ни одной морщиной своего неподвижного лица.
Уличенный в невежестве Дятел просто промолчал, хотя ему жутко хотелось поставить под сомнение авторство Вальки, ну хотя бы в музыке, что-то она ему напоминала, а вот что, вылетело как на грех из головы.
У Венеры вдруг засияли глаза, и она с девической застенчивостью почти прошептала:
— Валечка, пожалуйста, спой еще раз.
— Да! — поддержала Пашка-амазонка. — Давайте все споем! Ну, подпоем для начала. Это же наша песня. Валентин, начинай, мы тебе подпевать будем!
Иорданова долго упрашивать не надо было. Валька тронул струны гитары…
Здорово они пели! А когда закончили, то были щедро вознаграждены одинокими «аплодисментами»: чьи-то большие и вымазанные в тавоте руки просунулись в дверную форточку из кабинета Стародубцева и мерно хлопали одна об другую. Потом убрались, а на их месте возникло скуластое лицо Эдуарда Никитовича Баранчука.
— Привет, лоботрясы, — вот что сказало это лицо.
— Привет, пролетарий, — ответила за всех Пашка. — Посиди с нами, погрейся.
— Некогда. Где Стародубцев?
— В районе. Начальство вызвало.
Баранчук удивился:
— Он что, пешком пошел, пока ты здесь распеваешь?
— Нет. За ним «вертушку» прислали.
— Надо же. Выходит, дед важной персоной стал.
— Еще какой! Перед отлетом всем задания дал.
— Ага, вот вы их и выполняете.
Пашка состроила серьезную мину.
— Мы используем, — сказала она веско, — дарованное нам конституцией право на отдых.