Больше всего его смущало то, что в течение целых пятнадцати дней он слишком много думал об этой женщине, честно говоря, он думал только о ней. Он удерживал себя от того, чтобы оставить ей записку в почтовом ящике или сделать какую-нибудь иную попытку сближения, но при этом умирал от желания снова ее увидеть, ему ее не хватало, физически, по-человечески и по целой куче других причин, уже несколько лет он не отдавался кому бы то ни было, ни с кем не говорил. Теперь она знала о нем все, он не осмеливался в этом признаться, но чувствовал себя привязанным к ней, опасно привязанным. Еще месяц назад эта женщина его избегала, даже не смотрела на него, когда они встречались, быть может, даже опасалась его. А вот он-то с самого начала ее заметил, этот невозможный идеал женщины, потому что она была красива и потому что всякий раз надетая на ней одежда казалась невероятной и удивительно шла ей, и от нее хорошо пахло. Он всегда знал, когда она проходила через двор до него, у почтовых ящиков все еще витал ее аромат. Она действительно была олицетворением некоего идеала, парижанки, или буржуазной дамы, женщины достаточно высокомерной или безразличной, самим символом, с которыми он порой случайно сталкивался, но никогда не встречался.
В ее комнате было темно. Может, она спала? Спали ли они в объятиях друг друга или перешли к чему-то другому? Он поискал глазами пару птиц. Их больше не было на ветвях. Единственным источником света во дворе были окна австралийцев, в этом полумраке видно было довольно хорошо, но разглядеть горлиц ему не удавалось. Однако окинув взглядом всю панораму, он наконец заметил их на самом верху крыши, слева, на каминных трубах, обе птицы примостились каждая на своей и грелись, но не друг подле друга. Он представил себе заснувшую Аврору, ее лицо, утонувшее в массе волос, и снова подумал об этом чудовищном усилии, которое ему приходилось делать над собой, чтобы не пытаться ее увидеть. Ни разу он не спросил ее: «Когда же мы увидимся?» – ни разу не выдал ни малейшего признака нетерпения, прикидываться безразличным было единственным решением, чтобы не встревожить ее, чтобы понравиться ей. Но эту роль становилось трудно играть.
Вдруг звуковые колонки в доме напротив словно взорвались, австралийцы принялись петь, потом сделали звук еще громче, и снова все стало невыносимым, даже закрытые окна не спасали от этой агрессии. Людовик остался зрителем. Он заранее знал, что окна на четвертом зажгутся и что Ричард на сей раз сыграет до конца свою роль человека, которому не дают поспать, вызовет полицейских, уже настоящих, сделает что-нибудь… И как раз в этот самый момент вспыхнул свет в окнах Авроры, потом по всей квартире и во всей лестничной клетке «А». Посреди этого содома Людовик услышал исступленные звонки, наверняка Ричард звонил в дверь нижнего этажа, все звонил и звонил, обезумев от бешенства, но, похоже, никто не откликался… Хоть и не видя всего, Людовик наблюдал за сценой, забавляясь и предвидя большую часть из того, что должно было последовать дальше; ему показалось, что он узнал голос Ричарда среди всех прочих, Ричарда, срывающегося на крик, гнусно взвинченного из-за гнева и растерявшего все свое хладнокровие. «Пускай сам выкручивается…» – пробормотал он себе под нос, пожалуй, даже довольный тем, что на этот раз Аврорин муженек взорвался, что его по-настоящему трясет от ярости или отчаяния. Людовик закурил новую сигарету, несмотря на холод, он по-прежнему оставался у открытого окна ради удовольствия слышать, как тот слетает с катушек, хотя из-за выступа дома по-настоящему не видел, что происходило на площадке и в лестничной клетке, не важно, он ясно угадывал сцену, смаковал это представление… Потом послышались неистовые интонации, одни слова перекрывали другие, атмосфера явно накалялась, он узнал раздраженную партитуру, свойственную ситуациям, где жесты перехлестывают через край, а слова смешиваются с междометиями и даже воплями. Это вполне говорило о том, что просто слов уже недостаточно и что скоро там наверняка перейдут к рукоприкладству. Больше всего его раззадоривали отзвуки перепалки, притом что ничего увидеть не удавалось. Тогда он натянул джинсы, на всякий случай потуже зашнуровал кеды и, не закрывая дверь, сбежал вниз по своей лестнице, потом в том же темпе поднялся на два этажа по другой, довольно теплой, но на площадке, несмотря на безумный шум, никого не обнаружил. Тогда он вошел в квартиру и наткнулся в прихожей на волнующее зрелище: два типа мутузили друг друга, злобно сграбастав противника за грудки, а остальные пытались их разнять. Ричард был уже на себя не похож, превратившись в отвратительно взлохмаченного и расхристанного буяна, совершенно вышедшего из себя из-за гнева, удесятеренного гневом противника. Как такой вежливый тип умудрился до такой степени утратить самообладание? Людовик ввязался в этот бардак, как зритель, захваченный действием фильма. Кроме небольшой группы при входе большинство остальных продолжали танцевать в большой гостиной, в глубине, как ни в чем не бывало, пьяные или обдолбанные. Блаженство этой человеческой массы шарахнуло ему прямо в лицо – эта невыносимая беспечность, эта молодежь, эти юные обормоты, которые даже не замечали его, даже не остерегались, и вдобавок эта невыносимая музыка, этот тягучий рэп, но главное громкая, громкая, чересчур громкая, «Проклятая музыка…». С этого момента Людовик больше не думал, он закрыл лицо и стиснул челюсти, сцапать какого-нибудь типа за шиворот значит сунуться на незнакомую территорию, все происходит через взгляд, сотня его кило ничто по сравнению с этим взглядом, взгляд показывает другому, что ты готов сожрать его. Впрочем, он поднял блондина, который удерживал Ричарда на полу, поставил его на ноги, чтобы посмотреть ему прямо в глаза и сразу же ударил, без единого слова врезал по морде типу, имевшему наглость не испугаться. Нанес удар кулаком в подбородок, блондин рухнул как подкошенный, удар оглушил только его, но все остальные вокруг остолбенели. Когда доходит до драки, надо бросаться в нее сразу же, никаких суровых предупреждений, никаких слов на ветер, в драке надо выплеснуть всю ярость, которая в тебе есть, но выплеснуть вдруг, без предупреждения, сразу выплеснуть этот мешающий жить страх, это огненное озеро в себе, все свое озлобление… Остальные обступили его со всех сторон, как во время матча по регби, когда он еще играл, пытаясь схватить его на выходе из схватки, так что он подскочил к группе, выхватил одного еще до того, как тому пришло в голову возмутиться, и врезал ему по животу, тут все закричали и попятились, приняв его за сумасшедшего, может, даже вооруженного. Они не знали, что он так разряжается, потому что больше не мог ждать, когда Аврора подаст признак жизни, в то время как этот Ричард спал с ней. В сущности, плевать ему было на австралийцев и на их дикие забавы, пускай они продолжают свои пляски в гостиной, а что касается его, то у него было одно желание – уничтожить, истребить Ричарда. Совершенно разъяренный, он бросился к стереоплееру, стоящему на каком-то комоде, и вырвал усилитель, потянув за провода, потом повалил две высокие звуковые колонки, и все разом прекратилось, швырнул усилитель на пол, и тот лопнул, как кокосовый орех. Он злился на них на всех за то, что они устроили такое под кроватью Авроры, словно жизнь для них была слишком легкой. Он уже пошел на попятный, сказав себе, что перегнул палку, только ему никак не унять это опьянение – бить, особенно когда эти обормоты напротив него сдулись, стали дряблыми. Маленький придурок держится за живот, но белобрысый верзила все еще не встал, он попал ему точно по подбородку, напрочь его вырубил, протокольное сотрясение, только он все никак не очухается. Остальные присели вокруг него на корточки. Сам Ричард был какой-то ошалевший, оглушенный, словно это он получил тот удар кулаком. Людовик был по другую сторону всего этого. Потрясенные девицы, должно быть, говорили о нем ужасные вещи, смотрели на него как на психа, который ворвался в их мирную общину, но видя страх в глазах других, ему хотелось про