Выбрать главу

— Ляпкин пожал плечами.

— Неистовый Цезарь! — сказал он. — Он и Стасов с Бородиным и Мусоргским хотят весь мир перевернуть. Могучие кучкисты!

— А что же, — сказал из угла гостиной Алабин, — Быть может, кучкисты и правы. Все должно совершенствоваться, совершенствуется, идет вперед и музыка.

— Вагнер пытался сказать новое слово, — снисходительно сказал Ляпкин. — Успеха у нас не имел. Мы, славяне, воспитаны на итальянской мелодии и bel-canto (певучести мелодии) и нас речитативами и короткими музыкальными фразами не поймаешь. Им никогда не дойти до изящества Чайковского и Рубинштейна.

— Вы не сыграете нам еще что-нибудь? — сказала мать Сони.

— Простите, Фанни Михайловна, я эти дни мало упражнялся. И нет ничего. Если позволите, следующий вечер я весь посвящу Листу. Я его особенно люблю. И по мне: это король фортепьяно.

— Как вам понравился наш новый рояль? — жеманно улыбаясь, спросила Фанни Михайловна. За эти пять лет она постарела, но, выкрашенная в рыжий цвет, набеленная и подрумяненная, с подведенными глазами, она не казалась старой.

— Ну еще бы! Беккер! Старый славный Беккер. Великолепен. На нем удивительно приятно играть.

— Соня, — обратилась блондинка, — познакомь меня с господином юнкером.

— Это Федя, брат Ипполита, Федор Михайлович Кусков, а это моя подруга Любовь Павловна Буренко.

Федя встал и щелкнул каблуками. Румянец залил его загорелые щеки, едва покрытые нежным пухом.

Любовь Павловна протянула ему руку и сказала:

— Садитесь поближе. Я дочь военного и вам со мной будет легче. Вы сын профессора Кускова?

— Да, — сказал Федя.

— Я когда-то изучала его записки по статистике.

— Вы на курсах?

— Я медичка, — сказала Любовь Павловна. — Не смотрите на меня с ужасом.

— Я… нет… что вы, — смущенно сказал Федя.

— Думаете: "анатомирую трупы"… Да? Нет, просто люблю человечество, народ и хочу ему помочь. Внести свет и здоровье в его темную хату… А!.. сейчас Канторович будет стихи читать.

В зале задвигали стульями, усаживаясь и поворачиваясь к углу, где стоял ломберный стол с двумя свечами, графином с водою и стаканом. К нему подошла молодая еврейка с матово-бледным лицом.

— Если бы она не была еврейкой, — сказала Любовь Павловна, — и такой типичной еврейкой, она могла бы быть на Императорской сцене. У нее читка лучше, чем у Савиной, а надрыва больше, чем у Стрепетовой. Вы савинист или стрепетист?.. ш-ш… начинает… После!

— "Мечты королевы", стихотворение Надсона, — сказала музыкальным голосом, наполнившим весь зал, Канторович и начала читать.

— Федя, — сказал Ипполит, едва кончилось чтение. — Надсон тоже был юнкером твоего училища, но он не отзывался о нем так восторженно, как ты. Училище томило его и, может быть, оно виновато в том, что он страдает неизлечимой легочной болезнью.

Федя прослушал замечание Ипполита о болезни и о том, что Надсон не любил училище. Он запомнил лишь: Надсон — поэт, юнкер их училища. Федя преисполнился гордости за училище.

Аплодисменты в зале не смолкали, и Канторович снова вышла к столу.

— "Не говорите мне: он умер"

истерично выкрикнула она, высоко заломив руки.

— "Он живет! Пусть жертвенник разбит! — огонь еще пылает. Пусть роза сорвана — она еще цветет. Пусть арфа сломана — аккорд еще рыдает."

Гром рукоплесканий покрыл ее слова. Канторович печально склонила голову и, не кланяясь, прошла на свое место.

К столу шатающейся походкой, повиливая бедрами, вышел Алабин, тщательно расправил сзади фалды сюртука, уселся на стул, положив на стол руки, и обвел жирной головкой всю публику. Масленые глаза его засверкали за золотым пенсне.

— Великая французская революция и ее принципы, — сказал он и сделал длинную паузу.

Все сидели молча, устремив глаза на Алабина. Ярко горел крупный бриллиант на его толстом коротком пальце.

— Великая французская революция совершилась сто лет тому назад и как бы ярким факелом темную ночь народов осветили ее искрометные лозунги: свобода, равенство, братство. С этими кровью гильотин и огнем пожаров начертанными, священными для человечества словами французский народ прошел всю Европу, и звуки марсельезы потрясли затхлые подполья благословеннейшей Москвы и будили новые мысли в темном сознании народа-раба, — начал Алабин сильным звучным голосом.

— Свобода, равенство, братство, — продолжал он после короткой паузы, — эти три великих слова начертаны на каждом республиканском здании современной Франции. Но нигде в мире нет ни свободы, ни равенства, ни братства и меньше всего эти принципы привились к самому французскому народу. Стоит прочитать цикл романов Золя, этого великого натуралиста, и познакомиться с его почтенною семьею Ругонов, чтобы понять, что та же средневековая темнота рабства, подчинение бедного богатому, то же издевательство сильного над слабым царит во Франции теперь, как было и до французской революции. Быть может, лишь сняты пестрые наряды шутов и удалены красота и блеск королевского времени. Теперешние шуты и рабы ползают в лохмотьях.