Выбрать главу

Небо уже было темно-фиолетовым, как фон портрета на старой миниатюре, писанной на кости. Но еще видны были струи белого дыма, что поднимались из труб и исчезали в сумерках. Большие черные окна министерских зданий, арки ворот были мягки, точно таили еще в себе свет прошедшего дня. Строгая, ровная уходила вправо Театральная улица и замыкалась чуть видной, совсем прозрачной громадой Александрийского театра. Все было строго, подтянуто, как часовой того времени в кивере с длинным султаном, в тесном мундире и узких лосинах.

— Видишь, Федя, какие мы!.. Ты посмотри: маленькие колонки под окнами, большие колонны фасада! Запомни, Федя… Это грация чистого стиля.

Как же было не любить Россию!? Как не сделать ее своею дамою сердца, когда и сама мама, милая, добрая мама, мама, которая одна все знает и понимает, сказала ему, что она — красота!..

XII

На Щукином дворе у Варвары Сергеевны были свои поставщики. В громадной лавке братьев Лапшиных, торговавших с Берлином и Лондоном и отправлявших за границу в зашитых рогожами корзинах партии мороженых сибирских рябцов и тетерок, Варвару Сергеевну, покупающую на копейки, встречали как родную.

Она была старая покупательница. Двадцать лет ходила она в эту лавку, и на глазах хозяина и сидельцев выросли ее дети.

— Что, матушка-барыня, давно жаловать не изволили? — снимая картуз с лысой головы, говорил бородатый хозяин, ласково из-под очков глядя на бедно одетую, в старом салопчике на беличьем меху, Варвару Сергеевну. — А сынок-то, Федор Михайлович, маменьку переросли.

Федя смотрел на горы дичи, наваленной на полу громадного сарая. Шесть молодцов в коротких лисьих шубах, повязанных передниками, бойко кидали серых мягких рябчиков, пестрых свиристелей и отсчитывали их по сотням.

"Русские рябчики…, - думал он. — Все ее, моей мамы, сердца — России. Ишь какое богатство!.."

От Лапшиных прошли внутрь двора, где под громадными навесами в сотнях широких и длинных корзин, в которых можно было уместить взрослого человека, краснела клюква, брусника, лежали румяные яблоки и золотистая морошка, где в ящиках из тонких досок тонул в опилках зеленый и темный крымский, астраханский и кавказский виноград, где стояли громадные банки самых различных варений и где Федя еще больше проникся уважением к своей Родине, такой на вид бедной и скромной, но так щедро засыпавшей дарами своих обитателей…

А когда мама, накупив все, что было нужно, крикнула извозчика и поехала с Федей домой, — на Чернышевом было темно, тянулись сани с седоками, обгоняли тяжелые тройки, наваленные кубическими глыбами снега, лежащими точно куски исполинского сахара, извозчик сидел боком на облучке, дергал вожжами и что-то длинно и охотно рассказывал Варваре Сергеевне. И было хорошо в переулке…

Против Лапина, где завернутые в темно-синюю бумагу, с обнаженными белыми, сверкающими при свете газовых рожков верхушками стояли на цыбиках чая сахарные головы, Федя слез и пошел до Троицкой, к Филиппову, за булками.

Он шел по тесной каменной панели, густо посыпанной желтым песком, в тиши пустынной улицы. Пар надо ртом сверкал радугою при блеске редких фонарей. Он читал вывески: "Продажа дров", "Продажа вин", "Ренсковый погреб" и вспоминал анекдот, рассказанный ему дядей Володей об иностранце, который уверял, что в Петербурге все купцы носят одинаковые фамилии: Продажадровы и Продажавины… "Почему ренсковый погреб? Откуда это слово? Продажа рейнских вин? От Рейна, что ли?" И слово ренсковый ему было мило. Такое родное, русское, петербургское. "Или вот, — думал он, глядя на вывеску "Modes et robes (Моды и платья.), — как изводили мы mademoiselle Suzanne, когда читали нарочно: "модас эт робес"… Хорошая mademoiselle Suzanne. Как она, бедная, постарела после смерти Andre. Верно, и правда любила его сильно… Вот стоит! Любить кого-нибудь. Земного… Кто умереть может. Я вот люблю… Бога… Маму… ну всех родных, конечно, но больше всего я люблю Россию… Петербург… Санкт-Петербург… Питер — все бока повытер… Петрополис… Петроград… какое глупое слово — Петроград… А русское?.. но глупое… нельзя никак переименовывать, — как назвали, так и есть… У Пушкина: "… и всплыл Петрополь, как тритон, по пояс в воду погружен"… Но мне больше нравится: "Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид… Невы державное теченье, береговой ее гранит…" Пушкин, видно, тоже любил Петербург… Он был гений. Я таким, как Пушкин, не могу быть, но я люблю Петербург и люблю Пушкина, потому что он мой. Он русский… И не русский, а арап. Арап Петра Великого!.. Боже, какая ерунда!.. Так и тетя Лени — немка. А какая она немка! Такая же петербурженка, как и мы… Фалицкий как-то пел: