Выбрать главу

— А кто же я? — оторопело уточнил Митька.

Фельдфебель подумал и предположил:

— Ты киндер? Киндер-лгун?

— Э, ты что творишь, немецкая… твоя власть⁈ — взъерошился Игнат. — Это же наш эскадронный трубач. Всё дорогу с нами шел. А ну пропускай его! Он с нами. Понимаешь⁈

— Найн! — немец продемонстрировал красноармейцам Митькины бумаги, подчеркнул желтым ногтем дату рождения. — Найн. Он идти назад.

— Куда⁈ — взвизгнул Митька.

Фельдфебель пожал плечами:

— Идти обрат. В польск лагерь. Може испрафить документфы. И польск печать.

Издевался германец, хотя и вида не подавал.

Бойцы зарычали. Немецкие пограничники молча раздвинулись, наставили винтовки — кинжальные штыки блестели холодно и однозначно.

— Идите, я потом догоню, — пробормотал Митька.

Стояли в тишине солдаты оборванные и солдаты сытые, ждали, как решится. А как оно могло решиться? У германцев сила, тут как угодно на штыки садись — хоть пузом, хоть пламенным сердцем — ничего не изменишь.

Наконец, Чижов выдавил:

— Только догони, Митька. Обязательно

— Догоню.

Пошли красноармейцы под конвоем к заставе, а перед Митькой остался фельдфебель. В мгновение ока ставший ничтожным киндером Иванофф, не сразу понял, что ему документы суют. Забрал.

— Auf Wiedersehen[3], — фельдфебель, подумал, открыл портсигар и дал Митьке папиросу — видимо, в утешение. Махнул ладонью в польскую сторону: — Фсё, идти.

Пошел Иванов. Поскольку иных вариантов не имелось, явно сейчас за нарушителем приглядывать будут.

Понятно, далеко тогда не ушел. Засел в кустах, выжидал. При попытках думать панический ужас охватывал. А если не удастся проскочить за товарищами? В два дня в одиночку сдохнешь. Не, тут кровь из глаз, нужно прорываться. Если в интернировании хуже, чем в плену, опять бежать можно. Но в одиночку это вообще…

Проезжали по подмерзшей дороге подводы и брички, проскакал вдоль границы невеликий отряд польской пограничной стражи. Митька носа не высовывал, дожидался сумерек. С голоду сжевал немецкую папиросу — пахла ничего, но вкус… немецкий.

Двинулся с первыми потемками. План был прост — обойти погранзаставу и выйти обратно на дорогу уже на Прусской территории. Вот как там дальше своих искать — придется крепко подумать…

Напоролся вроде бы в совсем неприметном месте — кусты едва заметные, вроде и никакой тропки нет. Заступили дорогу двое, вскинули винтовки, гавкнули непонятно. Митька замер, как обеспамятевший заяц перед матерыми волками.

Старший германец был незнаком, младший всё тот же — сопливистый, в шлеме и с носом-рыльцем. Заговорили между собой, Митька кроме «найн»-«швайн» и еще пары слов, ничего не понимал. Но вроде спорили: старший был строг, молодой его успокаивал, о чем-то уговаривал. Может, пропустят?

Большой немец пожал плечами, ухватил нарушителя за рукав, рывком развернул, и, душевно хекнув, приложил сапогом по заднице. Митька пролетел порядком, рухнул на колени, развернулся:

— Пустите! Мне к своим надо! К 4-й армии. Сдохну же!

Молодой немец заулыбался, глянул на старшего — тот опять пожал плечами. Шлемастый пограничник неспешно пошел к Митьке, все так же радостно улыбаясь. Вот чего лыбится?

Не ожидал Иванов. Видать, упорно нарабатывал немчик такой удар, изрядно тренировался. Винтовка на плече висела, так вот — не снимая, прямо на ремне, углом окованного приклада снизу и врезал сидящему мальчишке…

Когда хрустнуло, Митька даже не понял. Боль потом пришла. Такая… вроде и в сознании был, а не совсем…

Немец вновь и вновь вздергивал за шиворот, сажал нарушителя, и бил все тем же приемом. Но локти нарушителя уже прикрывали голову, добавочной боли Митька не чуял — всё жуть во рту заслоняла.

Напоследок еще раз пнули в зад, указывая направление.

Брел Дмитрий Иванов, ничего не видя, в зажимающих рот ладонях была густая кровь, слюна, осколки зубов. Во рту словно дыра шириной в ладонь зияла. И тут дыра, и в сознании дыра — прямо не ночь вокруг, а провал в адский ад.

День был не лучший, и следующий такой же. Валялся в кустах Митька, ерзал, сучил от боли ногами. А боль все не уходила. Как насмерть не замерз? Уже земля от мороза звенела. Уже потом, остатками мыслишек, осознал, что сходил за брошенными товарищами мундирами, укутался, в ямку листвы нагреб. Как это было, да и Митька ли Иванов то делал, кто и как нашептал-заставил — совсем не помнилось.

Прояснилось в те жуткие сутки и хорошее: действительно цепок был до жизни Иванов. И еще — когда так больно во рту, жрать совсем и не хочется.

Созрела тогда мыслишка у товарища Иванова, что жизнь вовсе кончилась, поскольку такое положение — и вообще не жизнь. Прихлопнуть эту никчемную бодягу было проще простого — в штанах револьверчик, все яйца дрянная машинка отдавила, правда, те и так бесчувственные. Митька достал теплый револьвер, погрел пальцы, примерился…. Выходило как-то глупо — это в фильмах Ханжонкова герои решительно и ловко к виску или сердцу ствол вскидывают-упирают, а тут вообще несподручно. Нет, шалишь, не таков конец фильмы будет.

Пить из луж оказалось зверски неудобно: сначала, вроде облегчение приходило, потом этакой ледяной болью челюсть пронзало, что хоть вой на всю округу. Даже смешно: панских гончих кончили красноармейцы, так теперь лично Иванов по кустам выть пристроился.

Нет, не выл Митька, не замерз, не собирался подыхать из-за рта распухшего. Грелся планом мести. Вот хоть чуть-чуть в себя прийти, чуток оправиться…

Тщательно заведенные часы покойного подхорунжего исправно тикали.

Шел Митька не особо скрываясь, просто от кустов до кустов наугад переходил, наверное, оттого и не заметили. Декабрь — стоит в ночи туман морозный, в трех шагах от человека зыбкая смутность начинается.

Застава немецкая никуда не делась, правда, из-за путаных кустов выйти к ней довелось с иной стороны, дальше от дороги. Уж совсем четкого плана у товарища Иванова не имелось — не то состояние нервов и головы. Но что они, гады, так и будут тут ходить? Покалечили и всё? Не, не так выйдет, господа швайне — хорошее слово, намертво запомнилось.

Наткнулся на немца, не доходя до дверей заставы. Стоял этакий дородный германец посреди двора, курил, попыхивал душисто, смотрел в сторону городка недалекого — поблескивали огоньки в окнах за полем. Наверное, о фрау и ужине немец думал, о киндерах своих, чтоб они всем выводком вместе с котами сдохли. Щас будет тебе.

— Wer ist hier?[4] — немец обернулся.

Наверное, замечтался или до конца поверить не мог. Митька попросту ткнул короткий стол «бульдога» под распахнутую шинель немца, дважды нажал на спуск.

Хлопнуло приглушенно, словно кияночкой рейку аккуратненько к месту пристукнули.

Немец щедро выдохнул табаком в лицо Митьки и повалился.

Зачем было мертвеца за борт шинели придерживать, Митька так и не понял. И вообще всё не так пошло. Никто не кинулся, не спохватился, не заорал-побежал. Из окон казармы доносились чуть слышные звуки, а так стояла полная тишина. Словно ничего и не случилось. Не в кого было револьвер разряжать, а ведь еще пули оставались.

И тут Митька осознал, что раздумал умирать. Нет, если такой фарт пошел, чего же бога гневить и нарушать революционную целесообразность? Придет момент, тогда окончательно и кончимся.

Тяжел был немец, но злости в красноармейце Иванове хватало. Отволок за угол, обшарил, снял все, что нужно…

Да как оно тогда получилось? До сих пор не понять. Ну и ладно.

Рассвет застал Митьку по польскую сторону границы — шел мальчишка «на арапа» прямо по дороге, в руках добротная немецкая корзина, щека, повязанная чистым — пусть и намертво пропахшим табачищем, — носовым платком. В корзине лежал свернутый заношенный, со споротыми погонами, жолнерский китель, а прямо под ним снятый с немца «парабеллум» и запасной магазин. Завидный трофей, тут бы и эскадронцы по праву восхитились.