Выбрать главу

Даже походы к зубному стали памятными отступлениями от распорядка. У меня выпала пломба, и её пришлось ставить не раз и не два. В конце концов она удержалась, но сильно потемнела. Оборудование у зубного было донельзя первобытное. И здесь стояли те же банки с пиявками. К тому времени я уже не сомневался, как их применяют, — видел в тюремном кино, как врачи ставят их людям на спину. Но зачем они зубному, я так и не понял. По счастью, так и не узнал.

— Ну, его нагреваешь, оно лопается и делается большим, белым, пышным, мягким…

В конце концов я сдался. Как объяснишь, что такое воздушная кукуруза, человеку, который её ни разу не видел и не пробовал?

Голубь влетел в верхнюю щель окна и застрял между стёклами. Я влез на тумбочку, вытащил его и внёс с собой в камеру. Но меня заметили. Услышав топот по лестнице, я выпустил его прежде, чем дверь открылась.

Не решили ли они, что мы собираемся его сварить и съесть — или отправить с ним записку?

На самом деле мне хотелось подержать его немного вместо ручного зверька. Хотя я понимал: даже сумей мы утаить его от надзирателя — задача почти невыполнимая, — долго держать его я бы не смог. Сделать заключённым и его я бы не сумел.

Прослушивается ли камера, мы так и не выяснили. Иногда от скуки и любопытства мы выдумывали самое несусветное вранье или крыли советскую власть последними словами в надежде, что кто-нибудь войдёт и сделает нам выговор. Тогда мы бы знали. Никто ни разу не вошёл. И это само по себе было тоскливо: значит, никому до нас и дела нет.

Заводя тетрадь, я старательно вписывал в неё лишь то, что не раздражит моих тюремщиков, — в надежде, что при освобождении её отдадут мне. Теперь я перестал себя обуздывать. Многие страницы были отданы отсутствию свободы слова в Советском Союзе; господству одной-единственной, «правильной» точки зрения; лжи, которая от бесконечного повторения становится достоверной правдой. Как-то, слушая московское радио, я услышал, как американский коммунист клеймит Соединённые Штаты как страну, где нет свободы. «Разумеется, русские этому верят, — записал я. — Они не задумываются, что этот человек вернётся в страну, где, по его словам, свободы нет, и что там его за сказанное в тюрьму не посадят. А здесь его судили бы и осудили за антисоветскую пропаганду». И всё же русские этому верили — как верили и тому, что за мир стоят одни их вожди и что разоружению мешают одни только Соединённые Штаты.

По-моему, отметил я, подконтрольная печать, какая есть в Советском Союзе, — самая коварная форма «промывания мозгов», какая существует.

Эта односторонность в подаче новостей сильно меня тревожила — не только из-за очевидного её действия на мысли русских, но и потому, что я понимал: человек, долго ей подвергаемый и лишённый возможности сравнивать и обратиться к другим источникам, почти неизбежно начнёт мыслить как коммунист.

Сколько на это надо времени? Не знаю. Но подозреваю, что за десять лет дело было бы сделано вполне.

Четвёртое июля вышло особенно скверным днём. Впрочем, скверными были все праздники — уверен, так у всех заключённых на свете, каковы бы ни были их сроки и вины. Запирая человека, запираешь и его память.

Волнений и восторгов теперь почти не бывало. На настроение влияла только почта.

За одним исключением, мои письма из Владимира не подвергались цензуре в том смысле, что слов не вычёркивали и переписывать не заставляли, — хотя читалось каждое, а это уже само по себе накладывает на пишущего неявную цензуру. Исключением было письмо, где я назвал имя сокамерника и его срок. Этого не позволили, и письмо пришлось переписать, вычеркнув эти сведения. И, насколько я мог судить, я получал все письма жены и родителей и ни одно из них цензуре не подвергалось.