Тем более я удивился, когда в начале июля получил письмо отца от 14 июня, где несколько слов было замазано чернилами. Дочитав до конца, я, впрочем, обнаружил приписку отцовской рукой: «Я замазал несколько имён, которые не хотел поминать в этом письме. Мы по-прежнему делаем для тебя всё, что можем. И будем делать. Твой Пап».
Шпион из отца вышел бы неважный. Поднеся письмо к свету, я разобрал кое-что из вымаранного. Вот что стояло в подчищенном месте: «Мне не удалось выяснить, что обсуждалось на встрече К. К. 3 июня, но мне звонил ______________ [абелевский?] адвокат из Нью-Йорка. Он связан с ______________ [женой Абеля в?] Восточной Германии, и ______________ добивается ______________ освобождения с той стороны, а мистер Донован ______________ с этой. Много ли из этого выйдет, увидим. Мне сказали, что я получу письмо от ______________ из Восточной Германии. Пока не получил, но, знаю, скоро получу».
Что всё это значило? Насколько я мог понять, отец пытался о чём-то условиться с женой Абеля и этим мистером Донованом, которого я счёл абелевским адвокатом. По мне, он тратил время впустую, о чём я ему и написал.
В начале августа я получил письмо от Барбары, где она упоминала, что нью-йоркская «Геральд трибюн» напечатала недавно статью с предположением об обмене Абеля на Пауэрса: обоих выпустят жить в нейтральной стране.
На это я не соглашусь, написал я ей. Для этого мне пришлось бы просить политического убежища, а это, по мне, всё равно что отречься от своей страны. Я американец, и мне отчаянно хотелось вернуться домой. «Знаю, что из этих переговоров ничего не выйдет: насколько мне известно, Абель не советский гражданин, — с какой стати Советскому Союзу менять кого-то на негражданина? Просто отец хватается за соломинку».
Через день-другой я получил письмо от отца, от которого онемел. Я перечитывал его снова и снова, не веря глазам.
По словам отца, они с адвокатом Карлом Макафи пытались попасть к президенту Кеннеди незадолго до его отъезда в Вену, но им сказали, что за встречу Кеннеди хочет двести долларов. Отцу такие деньги были не по карману, и от встречи пришлось отказаться.
Я не мог этому поверить! О президентском протоколе я знал мало, но чтобы президент Соединённых Штатов брал с гражданина плату за своё время — это было немыслимо. В деньгах Кеннеди уж точно не нуждался. Для отца двести долларов были огромной суммой, для Кеннеди — ничем.
Куда вероятнее было, что кто-то из окружения Кеннеди пользуется своим положением, чтобы набить карман, — пусть даже наживаясь на горе убитого отца. Я решил по возвращении в Соединённые Штаты выяснить, есть ли в этой истории хоть крупица правды, и, если есть, сделать всё, чтобы предать её огласке. Я был уверен: американцы такого не потерпят.
Это бездушие меня потрясло. Я пробовал убедить себя, что такого попросту не бывает. Но в моей отрезанности от мира возможным казалось всё.
В марте я перестал писать в тетради. Когда в сентябре я взялся за неё снова, горечи во мне оставалось изрядно, и она выплеснулась на страницы: «Боюсь, сторонником Кеннеди мне уже не быть… Мне кажется, Кеннеди мог бы попытаться добиться моего освобождения. Я не жду, что он станет ради меня выходить из своей колеи, но чувствую, что был бы на свободе давным-давно, приложи он при встрече с Хрущёвым хоть малейшее усилие… Я не хочу ни жаловаться, ни оплакивать свою судьбу. Я сделал для них всё, что мог, и в ответ они могли бы попробовать мне помочь…
До плена я был очень склонен принимать всё как есть и не подвергать сомнению политику Соединённых Штатов: я знал, что в нашем правительстве есть умные люди, чьё дело — принимать решения на благо всей страны. Я понимал, что они умнее меня, и, если они делали что-то, казавшееся мне странным, значит, я просто не знаю всех причин, — и принимал это как правильное и должное.
А теперь понимаю, что во всём этом больше, чем мне виделось поначалу…»
Статья Моссмена, слова Хатчинса, приведённые в «Тайме», история с нейтральной страной, отцовское письмо — всё это не давало мне покоя, как и мысль о том, что по возвращении в Соединённые Штаты мне, возможно, больше не доверят ответственного дела. Даже если лжи о моём перебежничестве не поверят, всегда можно сказать, что мне «промыли мозги» или что я «подвергся влиянию коммунизма». В одном письме я так и написал: «Я стараюсь уверять себя, что когда-нибудь всё будет хорошо, но настоящего никуда не денешь. Я даже боюсь того, что принесёт будущее. У меня стойкое чувство, что оно может выйти не таким, как мне хочется. Иногда мне и вправду страшно об этом думать».