Когда 31 января 1962 года я снова взялся за тетрадь, разговор был всё о том же. Письма от Барбары так и не было. Она написала один раз в середине декабря, и больше ничего. И не было никаких вестей, из которых можно было бы выудить хоть малейшую надежду на освобождение.
Запись я закончил так: «Я из-за этого совершенная развалина, и, как ни стараюсь, не могу перестать об этом думать. Мне очень нужна помощь! Но кто может помочь?»
Это были последние слова, написанные мною в той тетради.
Глава пятнадцатая
Около половины восьмого вечера в среду, 7 февраля 1962 года, мы с Зигурдом возвращались с вечернего похода в уборную и заметили впереди в коридоре владимирского полковника КГБ и переводчика. Они остановились у нашей камеры. Час для посещения был необычный — уже одно это насторожило нас: случилось что-то из ряда вон.
Войдя следом за нами в камеру, полковник спросил: — Как вы посмотрите на то, чтобы завтра утром поехать в Москву?
— Хорошо, — ответил я, всё ещё не понимая.
— Без охраны, — прибавил он.
Тут я понял. И всё же не смел поверить. Надежды мои вспыхивали столько раз и столько раз увядали, что мысль о новом разочаровании была мне не по силам. — Почему? — спросил я. — Что происходит? Но больше он ничего не сказал.
Зигурд ликовал. Это могло значить только одно. Разве он не твердил с самого начала, что все десять лет мне сидеть не придётся?
Я по-настоящему поверил, лишь когда надзиратель принёс два чемодана и сказал, что вечер мне следует потратить на сборы.
Я еду домой!
И всё же радость мою омрачало то, что Зигурд не едет, что ему остаётся ещё восемь лет из пятнадцати, а до первой возможности проситься на волю почти три года. Но он был счастлив так, будто освобождали его самого.
Вещей у меня было немного, и собрался я быстро. Я связал в большой узел три ковра — единственное, что осталось от моего заключения, если не считать воспоминаний. Между коврами я запрятал дневник и тетрадь в надежде, что русские их проглядят. Всё, что могло пригодиться Зигурду, — книги, трубки, табак — я отдал ему.
Спать мы не могли и проговорили всю ночь. Мы обещали писать, когда-нибудь навестить друг друга, хотя, я уверен, оба понимали, что вероятность мала. Мы обменялись домашними адресами и фотографиями. На обороте своей карточки, снятой несколькими годами раньше в Германии, он написал: «Моему другу и сокамернику. 9-9-60, 8-2-62. Зигурд Круминьш».
Девятое сентября 1960-го — восьмое февраля 1962-го. Во Владимире я пробыл семнадцать месяцев.
В начале седьмого утра надзиратель принёс вещи, хранившиеся у них, в том числе моё обручальное кольцо. Носить его мне не позволяли ни в одной из тюрем.
Когда явились сопровождающие, мы простились. Прощаться было тяжело, и мы сделали это коротко. Я чувствовал, будто оставляю здесь часть себя. И в известном смысле так и было: Зигурд говорил теперь с отчётливым вирджинским выговором.
Идя через двор к воротам, я оглянулся на окно камеры номер 31.
Вопреки правилам, Зигурд стоял на тумбочке и смотрел на меня сверху, из открытой части окна.
Выйдя с другой стороны здания управления, я сел в машину с полковником, переводчиком и водителем, и мы отъехали от Владимирской тюрьмы. Я не оглянулся.
Полковник сдержал слово. Когда мы добрались до вокзала и сели в поезд, охраны не было. Всё купе было в нашем распоряжении, пока на одной из бесчисленных остановок не вошли две крестьянки и не сели в конце вагона. Но на меня они не обратили внимания, а я, признаться, мало ими интересовался: почти всё время я глядел в окно на этот простор. День был чудесный, всюду ещё лежал снег и наконец-то — деревья. Деревья!
Но такого медленного поезда я не видел никогда. Я думал, что мне это только кажется, пока переводчик не объяснил: от зимних оттепелей ходит грунт, и ради безопасности приходится ехать тихо.
Я пробовал расспрашивать полковника, но ему, по-видимому, велено было говорить мне как можно меньше. До сих пор никто прямо не сказал, что меня освобождают. Но никаких других мыслей я к себе не подпускал.
В Москву мы приехали под вечер. На вокзале ждала машина. Я полагал, что меня повезут прямо в американское посольство и передадут тамошним людям, — и ошибся. Машина пошла знакомой дорогой, повторять которую мне вовсе не хотелось.
И снова я въехал в ворота Лубянки.
Меня отвели в мой прежний корпус, в камеру через две двери от той, где я сидел. Теперь я мог подтвердить одну свою догадку: постели помягче той дыбы, что дали мне вначале, всё-таки существуют. На этой было два матраса.