В конце концов от плана, разумеется, отказались — после небывалого признания президента Эйзенхауэра, что пролёты санкционировал он лично; но до того успели рассмотреть несколько запасных вариантов, включая предложение директора Центрального разведывательного управления Аллена Даллеса уйти в отставку и взять вину на себя.
Историю эту я слышал от нескольких человек в управлении. В том числе от самого Ньюмена, который со смехом рассказывал, как несколько дней просидел в том подвале.
У Ньюмена были жена и трое детей. Пусть какое-то денежное возмещение ему, надо думать, полагалось бы — например, отставка с пенсией получше обычной, — но им всю оставшуюся жизнь пришлось бы жить с клеймом: он-де по безрассудству вызвал то, что сорвало встречу в верхах и могло, чего доброго, привести к ядерной войне.
Смех был невесёлый.
Не рассмеялся в ответ и я. Ведь, в сущности, план требовал двух козлов отпущения: без моего согласия полёт бы не состоялся.
Услышав эту историю, я порадовался — ради всех, кого это касалось, — что от плана отказались.
Чего я тогда не понимал, я понял много позже: это было верно лишь наполовину.
По газетам, комиссию по расследованию поручили вести отставному судье федерального апелляционного суда Э. Барретту Преттимену. Слушание пройдёт «у себя», без прессы и публики, в штаб-квартире ЦРУ в Вашингтоне.
Несколькими днями раньше меня возили на И-стрит, 2430, к Аллену Даллесу. К тому времени Даллеса на посту директора Центральной разведки уже сменил назначенный Кеннеди Джон А. Маккоун. Но из кабинета он ещё не съехал.
Встреча вышла странная. Даллес встретил меня с усмешливым любопытством. Мы пожали руки. Он сухо заметил, что немало обо мне слышал. Я сказал, как рад вернуться в Соединённые Штаты. Он ответил, что читал отчёты об опросах: «Мы гордимся тем, что вы сделали».
Позже, гадая, зачем была эта встреча, я решил: просто Даллесу хотелось посмотреть на шпиона, доставившего ему столько головной боли.
У меня была сложность, ставшая совсем ясной как раз перед тем, как предстать перед комиссией. За немногими исключениями, почти все люди управления, с которыми я имел дело по возвращении, были мне незнакомы. Большинство из них — например, охрана, державшая меня под «оберегающим надзором» в «конспиративных домах», — к программе U-2 отношения не имели. Значит, допуска к таким сведениям у них не было, и обсуждать с ними более щекотливые стороны дела я не мог.
О самом Преттимене я не знал ничего. Мне не раз повторяли, что слушание — чистая формальность, чтобы бросить прессе кость, и что в самом управлении меня уже вполне «оправдали». Разумеется, мне было бы на руку, я предстал бы в куда более выгодном свете, если бы мог рассказать в точности, что именно я утаил от русских. Но кое-что — например, всё, что касалось «особых» заданий, о которых публично не было ни намёка, — оставалось политическим динамитом. Любая утечка, даже теперь, могла отозваться громадными международными последствиями.
«Сколько мне рассказывать Преттимену?» — спросил я одного из представителей управления. Совет был такой: «Действуйте по своему усмотрению». Карт-бланшем это назвать было трудно.
Понятно, что об «особых» заданиях речи быть не могло: о тех заданиях, что начались 27 сентября 1956 года в Турции, когда полковник Перри велел мне пройти над Средиземным морем, высматривать и снимать всякое скопление из двух и более кораблей.
Это задание, первое из многих таких «особых», прибавило мне уважения к работе американской разведки. В июле 1956 года Египет захватил Суэцкий канал. В конце сентября, за целый месяц до первого выстрела на Синае, Соединённым Штатам было известно не только то, что Израиль намерен вторгнуться в Египет, но и то, что Франция и Великобритания готовятся прийти ему на помощь.
Корабли, которые искала американская разведка, были британскими, французскими и израильскими.
Я отработал задание, дошёл до Мальты, а на обратном пути заметил несколько судов и снял их. С воздуха принадлежности не определить; но позже, когда плёнку проявили и изучили, мне сказали, что задание выполнено успешно. Хотя я в самом прямом смысле шпионил за кораблями трёх дружественных стран, угрызений совести я не испытывал. В наш атомный век любая война, сколь угодно местная, малая и с виду ничтожная, может разрастись в ядерную бойню. Мне тогда казалось — и кажется до сих пор, — что куда важнее в точности знать, что происходит, и ничего не предпринимать, как было в тот раз, чем очертя голову лезть и что-то делать, не понимая толком происходящего, как случалось не однажды.