Выбрать главу

Никто не знал, где я. Вполне возможно, меня считали погибшим. Помочь мне никто не мог.

Возможности побега я мысленно уже перебрал. Даже отними я пистолет у одного охранника и справься со вторым, я всё равно остался бы заперт в корпусе. Между мной и улицей стояло с полдюжины дверей, и каждая заперта и охраняется. Чтобы бежать, нужна была помощь, — и вот тут одиночество чувствовалось сильнее всего, потому что не было никого, ровным счётом никого, кто мог бы — или захотел бы — эту помощь оказать. Рассчитывать, что другие арестанты станут выручать американского шпиона, не приходилось.

Первое моё чувство снова сделалось уверенностью. Дурно со мной пока не обращались, но не было ни малейших оснований думать, что так будет и дальше, и все основания думать обратное.

Дураком я был, воображая, будто они поверят моему вранью. Они были знатоки этого дела; я не тянул даже на любителя. Рано или поздно они разглядят вымысел в моём рассказе. А не разглядят — итог, скорее всего, будет тот же: меня будут пытать, а потом расстреляют, и никто за пределами Советского Союза даже не узнает, что со мной сталось.

Дневная лампа погасла, зажглась ночная. Который был час, я не знал.

Обвязав голову носовым платком, как повязкой, чтобы хоть немного заслониться от света, я лёг, каждую минуту ожидая, что войдут охранники и объявят, что это не положено.

Но они не вошли. Меня не тронули.

Сны мне снятся редко, но в ту ночь приснился.

Я был в Паунде, на отцовской ферме, и шёл по дороге к дому с Барбарой, матерью, отцом и всеми пятью сёстрами, когда вдруг почувствовал резкую боль в ноге. Боль росла, я начал отставать и уже не поспевал за ними. Погодите, хотел я крикнуть, но почему-то не мог. Наконец стало так больно, что пришлось сесть на обочину и смотреть, как родные уходят от меня, будто не замечая и не заботясь, что меня с ними нет.

Я проснулся. Боль была настоящая. Оттого что я слишком долго пролежал в одном положении, одна из железных полос продавила тонкий матрас и врезалась мне в ногу.

Когда охранники и старушка пришли с чаем, я был уже на ногах и одет. Я ждал их прихода — и, по правде говоря, ждал с нетерпением.

Она поздоровалась: «Zdravstvuite», я ответил: «Доброе утро». Показав на чайник, я спросил, как это называется, и сумел объясниться. Это оказался chuenek.

— Chaenek, — повторил я.

Так я получил первый урок русского языка.

Чувствовал я себя лучше, чем накануне вечером. Нарочно или нет — а я был уверен, что мои тюремщики ничего не делают просто так, — но одиночество подействовало вполне определённо: мне до зуда хотелось с кем-нибудь заговорить, всё равно с кем. С этим, понял я, надо быть настороже.

Впрочем, тревога была напрасной. Именно в то утро, 3 мая, допросы начались всерьёз. Утро, день, вечер — в среднем по одиннадцать часов в сутки, семь дней в неделю, и так без перерыва девятнадцать дней; потом один день передышки — и всё сначала.

Колебания насчёт моей судьбы, которые я почуял на второй день, кончились. Кончилась и приветливость. С этой минуты всё пошло сугубо по-деловому, с одной целью: вытянуть из арестанта как можно больше.

Состав иногда менялся, порой подсаживались специалисты со своими вопросами, но обычно на допросе было пятеро:

Стенографистка. Я думал, они пишут на плёнку. Вместо этого каждое слово кропотливо записывалось, печаталось по-русски, а потом переводилось и перепечатывалось по-английски. Неудивительно, что по дороге слова и обороты менялись, целые фразы пропадали, смысл искажался. Иной раз — умышленно. Так, на вопрос о карточке министерства обороны в моём бумажнике — не значит ли это, что я лётчик ВВС, — я ответил: «Это значит, что я был гражданским служащим министерства ВВС», а в стенограмме получилось: «Это значит, что я служил в ВВС США в качестве гражданского лица». Разница невелика, а цена ей большая.

Переводчик. Лет тридцати пяти; только он «как будто» знал английский. Насчёт остальных я никогда не был уверен.

Два майора, Кузьмин и Васильев. Обоим около тридцати, как и мне, — полагаю, не случайность. Они и вели допрос по большей части, работая слаженно, как по нотам. Я читал в детективах, как американские полицейские берут подозреваемого в оборот приёмом «Матт и Джефф»: один нетерпелив и грозен, другой сочувствует и мягок, и арестованный, естественно, первого ненавидит, а ко второму тянется и с ним делится. Приём я узнал — и всё-таки поддался ему наполовину. Майора Васильева я ненавидел. Но, прекрасно понимая, что цель у него ровно та же, не позволял себе роскоши думать, будто майор Кузьмин желает мне добра.