По иронии, там, где они вернее всего были уверены, что я лгу, я говорил правду.
Они отказывались верить, что ЦРУ не снабдило меня списком имён, адресов и почтовых тайников для связи с подпольем в России.
Они были убеждены, что до 1 мая я непременно делал короткие тренировочные вылеты над Советским Союзом, — хотя мой ответ («если уж идти на такой риск, отчего не сделать сразу настоящее дело?») казался само собой разумеющимся.
Они отказывались верить, что это был мой первый в жизни прыжок с парашютом.
Их лётчики прыгают на учениях по-настоящему; значит, и мы должны.
Случались и неожиданности.
— Вы хороший боксёр?
Озадаченный, я ответил, что вообще не боксёр.
— Тогда откуда у вас синяк под глазом?
До той минуты я и не знал, что он у меня есть. Видимо, я подбил глаз при падении. Зеркала я не видел и потому не замечал.
Отсутствие зеркал, конечно, было устроено нарочно. Человек привыкает видеть своё лицо каждое утро. Каким ты себя видишь — здоровым или больным, молодым или чуть постаревшим — задаёт весь твой день.
Без этого отражения понемногу начинаешь терять ощущение самого себя.
Поразительно, до чего не хватает такой простой вещи, как зеркало.
Были и другие психологические уловки. Незарешёченное окно в комнате для допросов — одна из них. Оно всегда было тут и дразнило возможностью побега, пусть даже семиэтажным полётом во двор. Но стоило стоявшему перед ним отойти, как его место занимал другой, будто говоря — куда внятнее любых слов: для тебя выхода нет.
Мелочи. Ни одного зеркала. Окно без решётки. Но они делали своё дело.
— Вы волновались во время прежних полётов над Россией?
— Я же сказал, этот полёт был первым. И да, я волновался.
— Пусть первый. Но лётчики ведь наверняка разговаривали между собой, делились опытом, рассказывали, что видели?
— Нет, нам было приказано никогда не обсуждать свои полёты. А приказы мы выполняли.
Они возвращались к этому снова и снова, будто колотили в запертую дверь, зная, что за ней, если открыть, их ждёт целый клад.
Они не отступались. Не отступался и я.
В праве незнание не оправдание.
На допросе оно — дар божий.
Раз за разом надёжнее всего меня укрывали три слова: «Я не знаю».
С их помощью я мог отрицать, что знаю, кто в Вашингтоне разрешает пролёты U-2; каким порядком приказы на вылет передаются в Инджирлик; что происходит с разведывательными материалами после возвращения машины; сколько всего U-2 и где они стоят.
И — самое важное — я мог отрицать, что знаю, сколько было полётов до 1 мая, когда именно они состоялись и какие цели преследовали.
Часть самых ценных сведений, какими я располагал, относилась как раз к этим прежним полётам. Узнай их русские — и многое из добытого программой U-2 пошло бы прахом. Ведь ценность разведки не только в том, чтобы знать, что делает противник; не менее — а порой и более — важно, чтобы он не знал, что ты это знаешь.
Если русские считают, что пролётов было десять, а их было больше, преимущество за нами.
Если считают, что десять, а их было меньше, преимущество опять же за нами.
То же самое, будь речь о сотне или о тысяче.
Не исключено, что они провели локатором все пролёты до единого. Но исходить из этого я не мог.
Твердя «я не знаю» так часто, я, вероятно, выглядел тупым, нелюбопытным, ненаблюдательным.
В кои-то веки такое впечатление меня вполне устраивало.
И всё же одна раскрытая ложь могла обрушить всю постройку.
Ещё хуже было сознавать, что, раскрыв её, они, может, и не станут меня ею попрекать.
Что вести меня будут не в комнату для допросов, а в какой-нибудь глухой двор.
Нет, это была не игра.
Глава четвёртая
Вычеркнув 7 мая, я закончил первую неделю на Лубянке. Дни уже сложились в распорядок, острота новизны притупилась, и я стал замечать то, чего прежде не видел.
Если ветер был подходящий, я слышал, как кремлёвские часы бьют шесть утра. В это же время гасла ночная лампа, зажигалась дневная, и полагалось вставать.
За горячим чаем следовал поход в уборную, потом завтрак.
Несколько раз я пробовал есть. Брал еду, пробовал и откладывал. А вот чай пил — горячий утром, холодный весь остальной день.
Из приборов мне давали вилку и ложку, но, по понятным причинам, не нож.
После завтрака приходил врач или сестра. Понимаю ли я, что целую неделю ничего не ел? Понимаю. Может, мне не нравится еда? Нет, просто нет аппетита. Тюремщиков это явно тревожило. Они боялись, что я подорву здоровье.