Я ещё не отошёл от этого удара, когда 16 мая узнал новость посвежее.
Встреча в верхах развалилась. И виноват в этом был я.
Общей точки по берлинскому вопросу не находилось, и многого от этой встречи никто не ждал. Но оставалась слабая надежда, что что-нибудь да выйдет, что мир станет хоть немного ближе к согласию.
То, что этой надежды не стало по моей вине, сильно меня подкосило. Подкашивает до сих пор.
С этим известием железный занавес опустился снова. Что бы ни творилось за пределами моего крошечного мира, мне об этом не рассказывали.
Впрочем, поводов для размышлений мне оставили с избытком.
Как ни удручала эта новость, кое-что в ней обнадёживало. Теперь я знал, что к 7 мая, дню, когда Хрущёв объявил о моём пленении и подробностях полёта, мои дознаватели купились на мой рассказ и поверили, что я говорю правду, — даже насчёт высоты: хрущёвские двадцать тысяч метров были ближайшим переводом названных мною шестидесяти восьми тысяч футов.
Уже по одному этому в ЦРУ должны были понять, что рассказал я не всё.
Беда, однако, была в том, что железный занавес работал в обе стороны. Он не только скрывал от меня, что творится на свете, — он и управлению не давал узнать, много ли я выложил русским.
Я знал вещи, огласка которых вызвала бы скандал куда громче нынешнего. То, что этого не случилось, должно было бы им показать, что самое важное я утаиваю. Но, помня о хрущёвской ловушке, уверенности у них быть не могло. Может, я и рассказал всё, а Хрущёв просто ждёт более удобной минуты, чтобы это обнародовать.
В правительстве Соединённых Штатов, я не сомневался, было в те дни немало очень нервничавших людей.
Успокоить их я никак не мог.
В воскресенье, 22 мая, я проснулся с тяжёлой простудой и охрип так, что едва говорил. Допрос отменили.
Это был мой первый выходной за двадцать один день допросов. Простуда простудой, а передышке я обрадовался безмерно.
Меня погрели кварцевой лампой и дали лишнее время на крыше. Мой сорняковый сад благоденствовал. Весь день я мог отдыхать и читать. По воскресеньям старший охранник был выходной; второй охранник и старушка, приносившая еду, зашли ко мне в камеру и попробовали поговорить со мной. Мы объяснились всего несколькими словами, но само то, что они на это решились, обнадёживало.
Мелкие радости — но какие дорогие.
Наутро допросы возобновились.
Теперь, когда впереди маячил суд, мои ответы старались подправлять куда усерднее.
Они непременно хотели, чтобы я признал, что в меня попали с первого выстрела, — и напирали так, что я всерьёз в этом усомнился.
Предметом спора стал и «грейнджер». Разве командир отряда не уверял меня, что тот сорвёт радиолокационный захват и у ракет «воздух — воздух», и у зенитных?
Нет, только у тех, что пускают с самолётов. О зенитных ракетах речи не было.
Я понимал, к чему они клонят. Вот, мол, американцы пустили в ход всю свою хвалёную науку, чтобы создать прибор, срывающий наведение любых наших ракет, — и лучшее, на что они способны, всё равно оказалось никуда не годным.
Такого удовольствия я им доставлять не собирался.
Ещё два предмета «снаряжения» удостоились непомерного внимания.
Первый — подрывное устройство. Почему я не щёлкнул тумблерами? Почему полез из кабины, а не воспользовался катапультой? Не боялся ли я, что ЦРУ связало подрывное устройство с механизмом катапульты, чтобы оно взорвалось, едва я ею воспользуюсь?
К этому они возвращались так часто, что дело, похоже, было не в утвердительном ответе, а в том, чтобы посеять во мне сомнение.
И была игла. Яд они испытали на собаке. Она умерла за девяносто секунд. Воспользуйся я иглой — со мной было бы то же. Но это были бы страшные полторы минуты: по заключению экспертов, яд вызывает паралич дыхания. Не в силах вдохнуть, собака задохнулась. А раз такая смерть похожа на смерть от нехватки кислорода — не приходило ли мне в голову, что именно ради этого американцы и пустили в свет историю о неполадках с кислородным оборудованием?
До их слов не приходило. А потом в этом обнаружился известный смысл. Но признавать что-либо подобное я не собирался.
Как-то они принесли само устройство, уже без яда. Заметил ли я, до чего скверно оно сделано? Чехольчик на игле, которому полагалось выдавать её за обыкновенную булавку, и тот сидел у головки неплотно.
Осмотрев, я вынужден был согласиться: сделано скверно. Дай мне время и инструмент, я, пожалуй, справился бы лучше. Ясно было, что вещь рассчитана на применение, а не на пристальный осмотр. Но эти соображения я оставил при себе.