Станут ли стрелять? Пожалуй. Но и это было бы избавлением — концом процесса. А ведь могло статься, что, помня, ради какой пропаганды затеян суд, они замешкаются, боясь, что скажет начальство. И этой заминки, пусть самой короткой, мне хватило бы на разбег.
Что делать, выбравшись на улицу, я не представлял. Но это было неважно. Важно было, что после сотни с лишним дней плена мне выпал случай.
Я напряг ноги, чуть подался вперёд.
Тяжёлая рука охранника легла мне на плечо. Пора возвращаться.
Меня снова обступили. Я прождал слишком долго и упустил свой случай.
С началом второго заседания, в четыре пополудни, Руденко продолжил допрос.
Колода была краплёная. Все карты были у Руденко, и он выкладывал их одну за другой.
Теперь он взялся за мои разведывательные полёты вдоль границы.
Будь я в американском суде с американским адвокатом, тот немедленно заявил бы протест: вопросы не относятся к делу и предвзяты, поскольку с предъявленным мне обвинением никак не связаны.
Но Гринёв молчал. Он до сих пор не заявил ни одного возражения. Он тоже был символом: его присутствие создавало видимость того, что у меня есть защита. Пока что, если говорить о моей защите, он с тем же успехом мог бы остаться дома.
Затем Руденко перешёл к тому, что раньше я бывал в Пешаваре, Гибельштадте, Висбадене и Будё. Мне казалось, он к чему-то подводит, но к чему — я разобрать не мог; и вдруг, без предупреждения, он объявил, что вопросов у него пока больше нет.
Настал черёд Гринёва.
Когда мои родители советовались с ним перед процессом, их сопровождал Карл Макафи, адвокат, чья контора помещалась над сапожной мастерской моего отца в Нортоне, штат Вирджиния. Макафи заготовил снимки родительского дома и Паунда — показать нищету тех мест и, как он надеялся, вызвать у суда сочувствие. Приобщив их к делу, Гринёв повёл допрос и установил, что я из рабочей семьи: родители бедны, отец не капиталист, то есть наёмного труда в своей мастерской не применяет, а всё делает сам; и что деньги, предложенные мне ЦРУ, были самыми большими в моей жизни и позволили расплатиться с долгами и впервые пожить в относительном достатке.
Дальнейшие вопросы выявили, что политикой я не занимался, ни разу не голосовал на американских выборах и о Советском Союзе знал очень мало — только то, что читал в американских газетах.
Я понимал, к чему он ведёт. Я вовсе не был уверен, что это лучшая из возможных защит, но другой у меня не было, и, нравилось мне это или нет, приходилось подыгрывать.
Впрочем, на наших коротких подготовительных встречах я настоял, чтобы кое-что в защиту непременно вошло. Гринёв, кажется, верил в важность этого меньше моего, но теперь всё же коснулся.
В. Полёт 1 мая был вашим единственным полётом над советской территорией?
О. Да, единственным.
В. Советовались ли с вами о программе шпионских полётов над Советским Союзом?
О. Нет, ни о какой такой программе я не знал.
В. Были ли вы знакомы со специальной аппаратурой на самолёте?
О. Нет, я ни разу не видел, как эту аппаратуру ставят или снимают. При мне этого не делали. Всё моё знакомство со специальной аппаратурой сводилось к тому, чтобы выполнять пометки на карте.
В. Знали ли вы что-нибудь о результатах своих разведывательных полётов?
О. О результатах моих вылетов мне никогда не сообщали, и работает ли аппаратура исправно, я не знал — разве что по сигнальным лампам в кабине.
На следствии я признал, что колебался, продлевать ли контракт с ЦРУ. Причин я не назвал — они были сугубо личные, — а дознавателям дал думать, будто работа кажется мне слишком нервной и выматывающей.
Теперь Гринёв спросил: В. Сожалели ли вы, что продлили контракт?
О. Тут причины объяснить трудно.
В. А почему сожалеете теперь?
О. Ну, положение, в котором я нахожусь, не из лучших. С тех пор как я здесь, о новостях в мире я почти ничего не слышал, но, насколько понимаю, прямым следствием моего полёта стало то, что встреча в верхах не состоялась, а поездка президента Эйзенхауэра была отменена. Напряжённость в мире, полагаю, сильно выросла, и я искренне сожалею, что имел к этому отношение.
Так оно и было.
Одно за другим Гринёв устанавливал смягчающие обстоятельства.
В. Оказывали ли вы сопротивление при задержании, помышляли ли о сопротивлении?
О. Нет, не оказывал.
В. Были ли все ваши показания до сих пор правдивы?
О. Да; отрицать содеянное невозможно. Изредка я меняю мнение в мелких подробностях по тому или иному вопросу.