Выбрать главу

— Он велел мне снять берет. Я отказываюсь. Они остригли мне все волосы, и, пока не позволят их отрастить, я буду ходить в нём. Из самоуважения.

Он мне сразу понравился.

Ещё на Лубянке меня спросили, хочу ли я по прибытии в постоянную тюрьму сидеть в одиночке или иметь сокамерника. Слишком хорошо зная, что одиночество — мой злейший враг, я ответил, что сокамерника хочу непременно; а потом, испытывая удачу, попросил такого, который говорит и по-английски, и по-русски. Тогда не нужен будет переводчик, а я заодно выучу русский. Просьбу мою удовлетворили. Зигурд Круминьш (у меня выходило «Зу-гурд Крумидж»), как я теперь узнал, и будет моим сокамерником. Он не только говорил и читал по-английски и по-русски, но и по-латышски и по-немецки, изрядно знал эсперанто, немного французский, а сейчас учил испанский.

После обыска, который проделал один из охранников, нас обоих отвели на второй этаж, в нашу камеру номер 31.

Она была двенадцати футов в длину и восьми в ширину. Пол деревянный. Стены снизу выкрашены тёмно-серым, выше стена и потолок — белые.

Понабравшись тюремной науки, первым делом, едва охранник запер нас, я проверил окно: нельзя ли что-нибудь разглядеть наружу. Оказалось, можно, и двумя способами. Стекло в верхней части было прозрачным. С пола виднелся клочок неба. А встав на одну из коек или на тумбочку прямо под окном, увидишь куда больше. Но это, как я справедливо предположил, было zahpretne — запретно. Зато в нижней части была узкая трещина, а на конце её — крошечная дырочка. Сквозь неё я видел крыши нескольких корпусов, мимо которых нас вели от здания управления, стену, отделявшую наш корпус от остальной тюрьмы, и арочные ворота. Вид был не из тех, за которые платят высокую квартирную плату, но у него имелось несомненное достоинство: я мог видеть хоть кого-то из других заключённых всякий раз, когда их проводили через ворота. И это само по себе было большим шагом вперёд по сравнению с Лубянкой.

Глядя в дырочку, я приметил и ещё кое-что. Первое стекло было матовым. За ним — воздушная прослойка дюймов в шесть, потом ещё одно окно, уже прозрачное, ещё дюймов шесть, массивная решётка, а дальше около фута до наружной плоскости стены. Отсюда я прикинул, что кирпичные стены толщиной не меньше двух футов.

Владимирский централ, где Пауэрс отбывал срок.

Под окном стояла тумбочка. Там, сказал мне Зигурд, можно держать хлебную пайку и остатки еды.

Койки шли вдоль двух стен, между ними оставалось фута два с половиной. Я попробовал свою, левую. Дай мне такую кровать в американской гостинице, я бы тут же пожаловался. Но по сравнению с железными полосами на Лубянке это было воплощённое блаженство. Я быстро усваивал, что удовольствия — вещь относительная.

В изножье каждой койки стояли тумбочка и низкий деревянный табурет. Крышка тумбочки годилась под стол, а внутри держали бельё, носки, полотенца, папиросы, зубную щётку, пасту, бритвенные принадлежности — этим опись нашего личного имущества, в сущности, и исчерпывалась.

В одном углу у двери стоял допотопный радиатор. В другом, со стороны Зигурда, — пятигаллонная параша. Спрашивать, для чего она, не пришлось.

Освещение было устроено как на Лубянке: ночью — голая стоваттная лампа над дверью, днём — такая же в потолке. Зато у нас в камере было то, чего не было в прежней тюрьме. На полке у правой стены висел репродуктор. С шести утра до десяти вечера, с перерывом с половины третьего до четырёх, он передавал московское радио: музыку — народную, оперную, классическую, — новости и уйму пропаганды. Убавить звук было можно, выключить — нет.

Дверь с глазком походила на лубянскую, только в нижней её части была дверца поменьше, примерно фут на фут. За ужином я узнал её назначение: отпертая снаружи, она откидывалась полкой; мы выставляли жестяные миски и тарелки, раздатчица черпала нам еду из огромного бака и подавала обратно.

Ужин в первый вечер состоял из одного блюда — варёной картошки.

Слышно было, как раздатчица катит тележку от камеры к камере. Позже я их сосчитал: десять на нашей стороне и двенадцать на противоположной.

Из четырёх этажей нашего корпуса, рассказал Зигурд, камеры были на первом и втором, третий пустовал, а на четвёртом помещались кабинеты врачей и зубного и больница. До моего приезда Зигурд ещё несколько дней назад сидел в камере на первом этаже. Во втором корпусе держали самых опасных политических — тех, кто совершил тяжкие государственные преступления: например, писателей и учёных, посмевших вслух покритиковать советский строй, и людей, пытавшихся его свергнуть.