Выбрать главу

«…Список кораблей ни кто не прочтет до конца. Кому это нужно — увидеть там свои имена?».

Я заткнул уши, но песня проникала в меня, совсем недавно звучала при каких-то важных обстоятельствах. Каких? Когда? Это было возможно вспомнить, но я не хотел. Не сейчас. И песня была, и эфиры после похорон были, все было. Но не хочу я сейчас думать об этом. Потом, потом, всё потом. Всегда я отмахиваюсь от подсказок, чтобы не повредить свое самолюбие тем, что я должен был знать и вспомнить. Иначе, пришлось бы признаться себе в том, что я трус и беглец. Несколько дней подряд я собирался навестить Романова — он звонил мне. Обещал я заехать, но, так и не заехал, завертело, забылось. Всегда есть оправдание — нет времени, дела, мать их, заботы, заказчики, хрень какая-то. Отвергаем мы все, что мешает быть самовлюбленными и самодовольными. Ведь нашел я место, где мне спокойно и ясно. Нашел, и сам теряю. Встретился же мне Серега Романов, в дикой беготне выборов. Я, весь в мыльной пене, как загнанная лошадь, пытался пронестись мимо, но заворожил он меня своим голосом, певучим, как у церковного служки, хитрыми умными глазами и бородкой, точь-в-точь как у его однофамильца, Николай II. Было в его лице что-то забытое короткой памятью, но живущее во мне на генетическом уровне, такое мягкое, православное, но не простецкое, а доброе и, слегка лукавое. Работал он сторожем на мемориале русских воинов, погибших во время Крымской войны, попутно выполняя обязанности старосты в церквушке, построенной на холме, прямо над полем, где были похоронены солдаты. Привело меня в это место задание партийного руководства высадить силами молодежной организации на мемориале аллею каштанов и дубов — я шел по асфальтной дорожке, разыскивая Романова, оглушенный тишиной и солнцем, здесь лежали четырнадцать тысяч русских людей, умерших от ран. Гораздо больше, чем погибло на полях сражений в этой войне. Они умерли в госпиталях, не могла их спасти медицина, не умели тогда спасать. Вдруг у меня задрожали губы, увидел я этих солдат, умирающих далеко от своих родных мест, мучительно, во славу Империи, великих и безногих, раненых в живот, не умеющих плохо воевать, не привыкших отступать, простых, в белых гимнастерках, усатых и надежных. У каждого из них был свой мир, большой русский мир, отдавали они этот мир за наш, не ропща на бездарные приказы прилизанных брезгливых офицеров, баронов и «фонов». Это трудно понять, пока не стоишь на земле, бесплодной от горя, насыщенной болью и костями людей, которые не хотели умирать, но сделали это, сделали, не надеясь на долгую память потомков, которые придут сажать деревья на их могилы, взбудораженные политической необходимостью. Меня внезапно зашатало, пришлось присесть на бетонный парапет памятника, ветер трепал скудную желтую траву, чахлые деревья, с трудом прижившиеся на склонах холма, белела церквушка, скромно, и зябко, словно в чужом краю, в далекой заморской стране. К ней вела крутая лестница, украшенная клумбами с разномастными цветами. «Почему я здесь не был раньше?» — думал я, щурясь от солнца — «хочу, чтобы меня здесь похоронили». Первый раз мысли о собственной смерти не испугали меня, чего бояться, здесь спокойно, здесь люди, которые не подведут, здесь центр моей Родины, как бы она сейчас не называлась. На дорожке появился человек в синей робе, он шел в мою сторону, Романов, больше здесь некому ходить, он шел, улыбаясь приветливо, издалека разглядывая меня, сидящего на бетоне, я слушал тихую музыку в голове, что-то на флейте, тягучее, не будет ни какой политической акции, не будет телекамер, деревья будут, посадим деревья, все сделаем, но ни каких лозунгов и флагов, не простят мне это солдаты, сам себе не прощу, а аллею высадим.

Попало мне потом за эту акцию, прошедшую не по плану, спасибо, Галя защитила меня от гнева Шефа. А деревья прижились, не все, но из земли выглядывали слабые зеленые дубочки, клены росли быстрее, разлаписто и неуклюже. Они нас переживут.

Мы сдружились с Романовым, я помогал, чем мог, в его скромном хозяйстве на мемориале. Сергей познакомил меня с отцом Ларионом — настоятелем церкви, строгим и приятным молодым священником. Он был именно таким, каким и должен был быть русский священник, в моем понимании — тихим, со стальным стержнем внутри, спокойным, невзрачным и ясным. Сухощавый, не высокого роста, он не спешил, не пытался понравиться людям, от этого очень сильно нравился и вызывал уважение. Я стал часто наведываться в церковь, чего раньше не делал, мне здесь было уютно, я не стеснялся посторонних взглядов, мне не надо было соблюдать особые каноны, принятые в любом приходе, носителями которых были черствые старушки, шипящие на людей, не правильно ставящих свечки перед образом. Они меня всегда раздражали, эти условности, заставляя сосредоточиться на них, а не на мыслях о Боге, так сильно, что я, практически, перестал посещать храмы. А здесь я был пуст и прозрачен, не обременен чужим вниманием, а женщины, которые приходили молиться, были приветливы и ненавязчивы. Рухнула сказка неожиданно, моя сказка, удобная, придуманная или реальная, но нужная и радостная. Прислали из Киева нового батюшку — деловитого и энергичного, улыбающегося американским фарфором и, захлопнулась для меня церковь. Очень не много надо для разочарования, самая малость, штрих к групповому портрету человечества. Достаточно неестественной приветливости, легкой лжи людей, которым веришь, беззубой старушки, беспричинно шипящей тебе вслед возле входа в метро, и, открывается мир, от которого бежал, долго, упорно, лелея в себе нежность и любовь — рука тянется к черной стали, кисло пахнущей пороховыми газами и резная ручка услужливо ложится в потную ладонь. Не от трудностей это бегство, а от жалости, жалости к себе, к бездомным собакам, к сволочной старушке, испортившей настроение, к изможденному алкоголем соседу, ко всем, кого обидел нечаянно и умышленно, жалость давит на диафрагму, не позволяя сделать вдох полной грудью, с хрустом ломает судорожно сопротивляющиеся ребра и закипает сухая истерика. Не возможно совмещать жизнь с таким настроением, тем более — стоя перед телекамерой. Перестал я посещать эту церковь, потерялся Романов, втянутый воронкой бесконечных событий в другое измерение, из которого, иногда, пробивались его звонки и текстовые сообщения. Плюнуть надо было на кадровую политику Патриархата, ходить по прежнему в это тихое место, слушать спокойный голос Сергея в тесной сторожке, жмуриться счастливо на белое солнце за пыльным стеклом… Но гордецы мы, гордецы, не стереть с наших лиц брезгливость, не понять чужих слабостей и не простить, а время идет, и дальше, дальше, и эти незначительные чужие слабости становятся легендой, обрастают подробностями и укореняются в истории, это факты уже, а не результат нашего нетерпения. И так бесконечно, шаг за шагом, удаляемся от того, к чему стремились, и уверяем себя, что причина тому — чужие козни, а не собственные близорукость и раздражительность.