— Это наша наука, Виктор. Советская.
Я перестал писать.
— Поясните.
— Лэнгли здесь ни при чем. Они лишь применили инструмент, который выковали в Москве. Владимир Александрович Лефевр. Гениальный математик и психолог. Мой бывший коллега. В тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году он издал здесь книгу — «Конфликтующие структуры». Именно он ввел в научный оборот термин «рефлексивное управление» и описал его математические модели. Он показал, как можно просчитать моральный выбор противника и заставить его действовать против своих интересов.
Профессор откинулся на спинку стула, глядя куда-то сквозь меня.
— Его здесь не поняли. Вернее, не захотели понять партийные догматики. В семьдесят четвертом году он эмигрировал в США. И как вы думаете, где он сейчас?
— Работает на их оборонку.
— Именно. Ирвайн, Калифорния. Он консультирует Пентагон и ЦРУ. Американцы оказались прагматичнее нашего ЦК. Они взяли советскую теорию, превратили ее в прикладную технологию и теперь обкатывают на практике. Бейрут — это полигон. Проверка алгоритмов на тактическом уровне.
Слова Макарова ложились в мою картину мира послезнания. Бейрут — тактика. Политика — стратегия. Если Лефевр консультирует их разведку, значит, профили наших политиков уже разобраны на уравнения. Они знают, какие информационные инъекции им вводить, и какие кинетические триггеры запускать.
— Отчет готов? — сухо спросил я, поднимаясь.
Макаров придвинул ко мне пухлую папку, испещренную графиками и формулами.
— Здесь полный теоретический расклад. Но это академический язык. Половину терминов ваши генералы в КГБ просто не поймут.
— Это уже моя забота, — я забрал папку и сунул ее в портфель. — Мне нужно превратить вашу научную работу в оперативное руководство. Если мы не адаптируем контрмеры, следующей площадкой для отработки этих алгоритмов станет Советский Союз.
Я коротко попрощался и вышел из кабинета. Впереди была бессонная ночь. Предстояло перевести язык психологии на язык чекистских контрмер.
Окно моего кабинета выходило на внутренний двор, но даже сквозь двойные рамы и плотные шторы ощущалось тяжелое дыхание Москвы конца 1984 года.
Полтора года после уральского инцидента спрессовались в непрерывный аппаратный марафон. Математическая выкладка Нудельмана не оставляла иллюзий, но действовать в лоб против партийной номенклатуры было техническим самоубийством. Мне требовались ресурс, статус и безупречная легенда прикрытия.
Осенью восемьдесят третьего Лена родила Лешку. Появление сына сместило точку сборки: теперь я защищал не абстрактное будущее страны, а конкретную жизнь в собственной квартире. Бессонные ночи и режущиеся зубы ребенка стали фоном для аналитической работы, которую я вел по закрытым каналам.
Страна застыла в тревожном ожидании. Это было странное время. Эпоха «гонок на лафетах». Советский Союз жил по инерции, заданной десятилетиями ранее. Утром миллионы людей привычно шли на заводы, в НИИ, спускались в забои и выводили в поля трактора. Дети с красными галстуками топали в школы, зная, что их будущее расписано и гарантировано. В гастрономах пахло свежим хлебом, квашеной капустой и той самой докторской колбасой, за которой выстраивались очереди. По вечерам дворы пустели — страна смотрела хоккей, где сборная СССР неизменно громила канадцев и чехов, или фигурное катание.
За окнами светились окна хрущевок и брежневок, на кухнях кипели чайники со слоном на упаковке, мужики курили «Космос» или «Яву», обсуждая международную панораму и виды на урожай. Жизнь была понятной, безопасной и предсказуемой. Билет на трамвай — три копейки, эскимо — двадцать. Никто не запирал двери на три оборота, а ключи от квартир дети спокойно оставляли под ковриком.
Но мы, в Комитете, видели изнанку. Мы видели износ управленческой вертикали. По телевизору, в программе «Время», дикторы с каменными лицами зачитывали сводки о надоях и выплавке чугуна, а затем показывали руководство страны. Это было тяжелое зрелище. На трибуне Мавзолея стояли глубокие старики. После смерти Суслова, затем Брежнева и Андропова, у руля оказался Константин Устинович Черненко. Человек, который задыхался, читая текст по бумажке, и проводил больше времени в Центральной клинической больнице, чем в Кремле. Народ в курилках уже не смеялся, а мрачно иронизировал над «эпохой пышных похорон».
Экономика стагнировала. Сформированная в семидесятые годы нефтяная зависимость дала сбой — цены на мировых рынках поползли вниз. Афганская кампания, задуманная как быстрая спецоперация, перешла в затяжную фазу, откуда регулярно шел «груз 200». В магазинах всё чаще появлялись пустые полки, дефицит становился тотальным — от финских сапог до туалетной бумаги. Теневая экономика росла, цеховики и фарцовщики чувствовали себя всё увереннее, а партийная номенклатура на местах обрастала спецраспределителями и спецпайками, окончательно теряя связь с реальностью. Система требовала капитального ремонта. И именно этот запрос на перемены выбросил наверх фигуру Михаила Сергеевича Горбачева.