Вот этот именно вопрос они и решали втроем безмолвно: жить-то надо как-нибудь! А желанья жить не было.
— Морсом еще хорошо торговать, — жужжал Николай Венедиктович, — даже маленькая коммерция кормит. А лучше всего мороженым. Как смотрите? Давайте сложимся? Хотите? Только тогда надо завести козу на молоко. Я берусь ее пасти. Мне плевать, как на это будут смотреть. Я люблю животных.
Можно было бы, конечно, и козу завести, и торговлю морсом организовать, только никак не могли они выбраться из своей беды в тот слой жизни, где существовали и заботили других эти славные простые вещи.
Самым тяжелым для Александра Николаевича были ночи. Не то что он не мог заснуть — он боялся заснуть. Во сне наступала такая мука, что, продлись она еще мгновенье, надо убить себя, лишь бы прервать ее. Ему не снилось, его навязчиво преследовало одно и то же: он ведет сына за руку к мазаевскому скрытому ключу, чтобы показать ему там засыпанные аквамарины. Костя не верит, он упирается, вырывает руку… Удержать его, убедить, что отец — не лжец, в этом-то главная мука и состояла. Мокрый от напряжения, Александр Николаевич приходил в себя, с трудом соображая настоящее.
Как отбившийся подранок, жила у них в Костиной узенькой комнате почти незнакомая девушка. У нее жесткие складочки в углах рта и привычка смотреть в глаза очень прямо, не мигая, то есть как бы и не интересуясь, смотреть, а прислушиваясь к чему-то своему, от разговора далекому. Улыбка смущения или из вежливости никогда не появлялась у нее, а смешных моментов как-то не случалось, но все-таки постепенно становилось легче, по мере того как они привыкали каждое утро встречать ее круглое безулыбчивое лицо.
Все длиннее, все светлее делались вечера, туман больше не наблюдался, в прозрачном небе надолго зависала тонкая индиговая синь, — и однажды неслышно взошло цветенье, объяв разом весь сад.
Была первая годовщина мирной жизни. Где-то далеко, возле реки, стреляли из ракетницы, редко, скупо. Осколовы, подняв головы, завороженно следили за брызгающими малиновыми искрами. Что-то детски кроткое, одинаковое проявилось в их лицах — это наступала старость.
Вытянув шею, остреньким подбородком вперед, Воля сказала:
— Надо мне ехать. Начинать что-нибудь делать.
И они покорно согласились:
— Начинай.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая
Он ни за что не поверил бы, что можно изменить свою жизнь внутренним усилием воли. Это удел подвижников, да и то если их очень уж совесть заела. Совесть он при этом представлял как некую отдельную силу, исполнительницу высшего замысла справедливости. Он считал, что такой закон существует, хотя никогда особенно не пытался разобраться: в чем он там состоит, так сказать, идеально, отвлеченно верил, временами.
Получалось так, что всегда он зависел от чего-то, совершавшегося помимо его участия. Чем больше он старился, тем больше чувствовал себя одиноким, потому что его участия совсем уж нигде не требовалось. Духовные запросы расширились, он понимал теперь явления и события глубже, разносторонней, но это было чисто умозрительно, его мнение и понимание вовсе никого не интересовали.
По-прежнему события, большие и маленькие, пугая, радуя, волнуя людей, грохотали у него над головой, практически его никак не касаясь. Наблюдая, читая, сравнивая, он нашел, вывел главные, как ему казалось, черты этого неспокойного, стремительного мира, кипевшего вокруг: аскетизм и энергичность, самоотречение и действенность во имя будущего, неустанно — во имя его. Это была сущность, а форма, в которой она о себе заявляла: призывы, лозунги, ежедневные рапорты в газетах, по радио — была, по его мнению, не лучшая, не вполне удачная.
Поняв же сущность, он удивился, и даже испугался, обнаружив в себе желание разделять ее, участвовать в ней. Он стал искать, придумывать пути воплощения этого желания и одновременно стыдился чего-то, будто посягал на то, на что не имел никакого права.
Исподволь, незаметно, как-то украдкой стала возникать то ли мысль, то ли воспоминание, то ли мечта нелепая о затерянном в тайге распадке. Копушка осыпавшаяся виделась, растерянное лицо Ивана. Поднималось иногда старое волнение, то сладкое незабытое волнение, когда пальцы ощущают трещиноватые грани минерала, когда хрупкий друз крошится от легких выламывающих усилий. Он и гнал от себя эту картину, и видел ее до мельчайших деталей: огни костров, тучная зелень в широких падях, на пологих холмах и горизонт, замкнутый горами, туго, в складку обтянутыми бледно-синим бархатом.