Выбрать главу

Знакомая боль в ушах… Пристегнутые ремни и покой кресла… Дремота томила Александра Николаевича, хотя он знал, что не умеет спать в самолете. Он будет думать несвязные мысли и следить прищуренными глазами близкую, яркую луну за иллюминатором.

Вежливые утомленные девочки разнесли кисленькие леденцы и ледяную воду в тонких стаканах. Он улыбнулся, подумав: знали бы они, куда и зачем он летит!..

Спорый дождь, наполняя все вокруг булькающим шепотом, ронял светлые капли на камни надгробий, на резные листья папоротников и белые цветы земляники, усеявшие могилы. В вершинах деревьев грозно и весело гремел гром, — и вдруг в небесную промоину устремились брызжущие солнечные лучи.

Александр Николаевич бродил по старому кладбищу Благовещенска и никак не мог найти могилы своих родителей. Он выбрался на окраину, откуда с взгорья далеко виднелись под убегающей грозовой тучей луга с темными нахохленными стожками прошлогоднего сена. Подстелив плащ, Александр Николаевич сел, прислонившись спиной к низкой деревянной ограде. Закрыв глаза, он запрокинул голову, подставив лицо несильному и теплому порывистому ветру…

Мальчик лет восьми-девяти неведомо как появился перед ним. В чулочках и курточке с белым воротничком, он мирно стоял среди лиловых соцветий шалфея, и отец, отступя, торопливо набрасывал маслом его портрет. Лицо отца было странно неразличимо… только длинные руки в крахмальных манжетах… белое пятно манишки… взбитые ветром волосы. По узкой тропинке к ним робко приблизилась, глядя исподлобья, девочка в холщовом переднике. Мальчик покосился на нее, но продолжал стоять, послушный взмахам отцовской кисти.

Девочка, сморщив лицо, заплакала, повернулась и пошла обратно по тропинке. Тонкий голос ее удалялся, становился подобным комариному писку, головка с прямым пробором на затылке совсем скрылась в волнующихся зарослях шалфея. «Не плачь, Кася, это неприлично», — рассеянно сказал отец, склоняясь над палитрой.

— Кому повем печаль мою? — вдруг отчетливо выговорил Александр Николаевич, открывая глаза.

Мальчик вздохнул и потупился, исчезая…

Александр Николаевич потянулся, удивляясь, что смог задремать в таком месте. Взгляд его упал на мраморную белую плиту, наполовину скрытую цветами густо разросшейся земляники. Он встал на колени и раздвинул их гущину. Он знал, кого хоронят за оградами. На старой потрескавшейся плите не было ни имени, ни года. Но золотые буквы давидовского псалма хорошо сохранились: «Кому повем печали моя и кого призову ко рыданию? Токмо Тебе, Увладыко мой!»

Молчание стояло вокруг. И крик одиночества, запечатленный в древних словах, был безмолвен. Александр Николаевич отер лоб и поднялся. Солнце клонилось к закату. Из лугов хорошо далеко пахло сеном, где-то там поблескивала, кружа, маленькая луговая речка. Розовый цвет багульника расплескался по взгорью, мешая свой дурман с запахом уже просохшей после дождя земли.

Александр Николаевич вспомнил, что забыл плащ, вернулся к ограде, взял его и остался стоять, понурив сизую голову, держа плащ в опущенной руке… «…и в прах обращуся…» Простота этой истины показалась ему откровением и впервые не испугала его, так сильно любившего всегда жизнь. Он почувствовал в эту минуту землю как живую материю, больше — как непознанную им могучую стихию. Он поднял и стиснул в пальцах рыхлую, песчано-глинистую россыпь и позвал: «Мама?»

Он упал навзничь и, шаря руками по земле, глухо крикнул снова: «Ма-ма!» — все сильнее вжимая тело в зашуршавшие под ним комья, желая совсем стать ими, слиться со здешним молчанием, раствориться в мудрости природного кругооборота и утешиться, успокоиться, как бывало, в материнских объятиях, утихнуть под вечной защитой земли. «Прости и успокой, — шептал он. — Большего не надо».