— Быстро, однако, среагировал консул, — заметил один из членов Совета. — И почему арест Языкова так обеспокоил вашего атамана?
— Мы требуем освободить арестованных! — опять загремел есаул.
Внезапно со стороны городского сада донеслись выстрелы.
— Милиция и белые атакуют телеграф!.. А солдат наших там разоружают! — крикнул, задыхаясь, ворвавшийся красногвардеец.
Тут же выстрелы раздались по окнам Совета. Между казаками и членами Совета немедленно, в упор, завязалась перестрелка.
Спокойствие царило во всем: в уюте просторных комнат, в изукрашенных листьями мороза высоких тусклых окнах. Чуть слышно доносилось потрескивание дров в топившихся печах, слабый запах березового дыма.
Кася чувствовала себя ухоженной, промытой, беззаботной, как молодой зверек. Ей не было скучно весь день. Она любила свою тщательную прическу, свои многочисленные брошки и флакончики «Амбре вьолет», венскую мебель из черемухи, свои черные ботинки с красными каблучками (как мечтала о таких еще в Петрограде!), свои атласные корсеты, лакированные гнутые санки с собственным выездом, она любила все аккуратно, заботливо, строго. И только по вечерам, когда муж задерживался на службе, что-то начинало тоненько ныть в душе. Кутаясь в кашемировую шаль с кистями, она подолгу прищуренными глазами рассматривала многочисленные подушки в японских чехлах на своей тахте; пагоды, цапли, хризантемы, люди в шляпах конусом с коромыслами — какая-то кукольная, неведомая страна. Если глядеть очень пристально, начинало казаться, что люди с корзинами на коромыслах шевелятся, цапли переступают с ноги на ногу, а на пагодах, покачиваясь, звенят колокольчики. Иль это от тишины в ушах звенит? Даже и Луша, горничная, замерла где-то через три комнаты…
Кася вздыхала, открывала старые ноты: вальсы, романсы, блюзы. Портреты модных певиц с неестественно удлиненными шеями, возвышавшимися среди мехов и перьев, томно смотрели на нее. «Муки любви», «Майский сон», «О чем рыдала скрипка»… О чем же она рыдала? Кася переворачивала плотный глянцевый лист на пюпитре. Простенькие, банальные созвучия с манерными замедлениями, густыми переливающимися аккордами, какие извлекала Кася из коричневого «Шредера», говорили о бурных, красивых чувствах. А где они, эти чувства, между людьми? В Москве, где, по слухам, очереди за хлебом, иль в Петрограде остались на слякотных каналах, на знакомых черных лестницах?
Она часто вспоминала столицу и не могла представить себе, чтобы там что-то изменилось: так же торгуют воздушными шарами у Гостиного, так же стоят бочки с кипятком у трактиров — бесплатное угощение для извозчиков и безденежных прохожих, так же рекламируют какао «Эйнемъ» и велосипеды «Старлей» и «бесспорно лучшее полосканье Одоль».
Когда она была подростком, сироткой-служанкой у модного женского врача, она воспринимала город только снизу вверх: шпили Петропавловского собора и Адмиралтейства, купола храмов, фабричные трубы, толстые и тонкие; во дворах-колодцах узкие немытые окна лезли по стенам до бледного клочка неба; а на проспектах зеркальные стекла слепили глаза, по вечерам зажигались розовые, синие, зеленые вывески, перемигивались и переливались в тусклой мороси, беспрерывно сеющей с неба.
Потом Кася стала воспринимать Петроград как город на плоскости. Его улицы были слишком длинны, бесконечны, сужались в перспективе. Усталость от ходьбы по ним никогда не исчезала в Касе. Ночью по обеим сторонам проспектов выстраивались цепочки фонарей, от которых городское пространство делалось еще тоскливее и чужее. Их звездочки, становясь все меньше, сливались в сплошную линию, исчезающую наконец в уличной дали.
Дома стояли тесно, гордые и чинные, меж них не было заборов или садов или уютных маленьких особнячков. Маленькие попадались лишь изредка на окраинах. Двадцатилетняя акушерка Евпраксия Ивановна тащилась мимо них с вызова (она ни от каких вызовов не отказывалась) и воображала, что в таких домиках живут ее родные, ждут ее с чаем и пирогами. Охая и целуя ее, разуют промокшие ботинки, поведут за стол, покрытый скатертью, уставленный розетками с вареньями, сливочниками и пышными ватрушками.
Но никто ее и нигде не ждал. По-прежнему в низкое небо ровного серого цвета уходили из тумана гранитные, красновато-коричневые здания. Замкнуто-недоступные, строгие фасады, массивные двери, чугунные решетки над каналами — все было опрокинуто в ледяной недвижной воде, все подобно застывшему сну, давно приснившемуся, неправдоподобному. В нем почти стерлись подробности, осталось лишь чувство холода, одиночества, собственной заброшенности среди прямолинейного, однообразного парада углов, балконов, площадей и ветреных набережных. Чопорный, пустынный, далекий стоял у Каси в памяти город-монумент.