Выбрать главу

— Это можно было давно предвидеть… если бы мы хоть что-то понимали в политике. Ну, бог с тобой. Надо собираться. Через неделю вернусь.

Вбежала Лушка, переменившаяся в лице:

— Барыня, Александр Николаевич! А мы бечь будем?

— Что-что? — не поняла Кася.

— Тунгусов пришел. Спрашивает, может, мы бечь куда будем? Так он подводу достанет.

— Ах, благодетель! — иронически воскликнул Александр Николаевич. — Было бы куда бечь и зачем! Возьму его с собой на прииски.

«Кто передвигает камни, тот может надсадиться от них… Вот оно что… Вот оно как… — повторял про себя Александр Николаевич, качаясь в валких санях по таежной дороге, глядя на молодцеватую спину тепло укутанного Тунгусова, правившего лошадью. — Костя… светлый юноша. Нет для него теперь и не будет никогда ни этой голубой колеи, ни морозного неба, ни режущего ноздри воздуха. Что же такое было сильнее и прекраснее всего этого, что заставило его пойти на смертельный риск?»

Дуга задевала за еловые ветви, протянувшиеся к дороге. Снег забивался под башлык, колол лицо. Усы смерзлись от дыхания, трудно было пошевелить губами.

«И ведь, наверное, он был не один, конечно, не один там — в университете. Что же заставляло этих нежных мальчиков, — он вспомнил улыбку Кости, его мягкие волосы, — что заставляло их идти ворочать камни российской действительности, бороться с миром, за которым такая сила? Чужие страдания? Но, должно быть, еще и вера? Во что? В то, что так отвращало Виктора Андреевича? Но ведь Костя и он — уже два разных мира, которым никогда ничем не соприкоснуться. Один, опытный, могущественный, познавший многие искусы, бежит — другой, еще ничего не испытав, имея только веру в юном сердце, идет и погибает… А рабочие? Эти лохмотья, эти опухшие то ли от цинги, то ли от пьянства лица, их изможденные жены, их старцы-дети, — их положение, конечно, ужасно. Но поймут ли они когда-нибудь, оценят ли, узнают ли хотя бы, сколько прекрасных высоких жизней, может быть, гениальных помыслов, редких личностей, — принесено в жертву безвозвратно, во имя какой-то далекой мечты, осуществимой, может быть, только через много поколений!.. А ведь бытие каждого: мое, Костино, Ивана вот — единственно. Кто же распоряжается нами столь сильно, и как с этим роком, влекущим каждого по его пути, соотнести свободу воли и выбора?»

— А в Зее-то, слыхал?

Иван оборотил к нему багровое от мороза лицо.

— Которы за большевиков, тех сейчас в пролубь пихают, и не болтай ногами! Шашкой зарубят — за честь считай! Вота как счастье-то народное достается!

«Господи, о чем я думаю! Что эти мысли перед простотой ужаса, о котором Иван говорит, и тоже так просто говорит, с прибаутками!..»

Тунгусов соскочил, пробежался чуток обочиной и ловко прыгнул в сани к Осколову, придавив его боком.

— Там две головы, слышь, есть, — зашептал он лицо в лицо. — Исполкомовские головы. Страсть дорогие. Тридцать тысяч кажная, кто найдет. Понял? Выдаст то есть. А они, знамо, попрятались покамест.

Иван со значением мигнул и опять соскочил с саней, забрался на свое место спереди.

— Да кто же все эти гадости разводит?

— Кто-кто, пыхто! — глухо ответил Иван в поднятый воротник тулупа. — Всяких там хватает: и колчаковцы, и японцы желтые, и русские белые, а руки у всех одинаковые — кровавые.

— Иван, сядь опять ко мне, — попросил Осколов. — Что скажу.

Иван с готовностью пересел.

— У меня лучшего друга расстреляли. Единственного.

— Кто?

— Белые.

— Ты отомсти! — сразу сказал Иван.

— Далеко. Во Владивостоке. И не умею я мстить.

Иван долго задумчиво щупал рукавицей сосульки, сплошь облепившие бородку. Нижние ветви деревьев шуршали об задок саней, стряхивая с себя снег. Бездонное небо было вверху. Бездонная тишина на земле.

…А Кости нигде не было.

— Вот что я тебе присоветую, — сказал наконец Тунгусов. — Ежели сильно скучать будешь и забыть никак не сможешь, ты, как сынок у тебя родится, сейчас этим именем назови. И тебе сразу легче станет. Он как бы опять живет.

Александр Николаевич улыбнулся:

— Так и сделаю, Иван, кладезь ты мудрости!

Приехав в контору, Александр Николаевич принялся выбрасывать бумаги из своего стола. Зашел Мазаев. Лицо у него просерело. Глаза туча тучей.

«Лицо человека у власти, — подумал Осколов. — Пока у него власти не было, он повеселей был. Сказать ему про Костю или спросить, что он думает о свободе выбора?»

Вместо этого он спросил:

— Вы не больны?

— Нет, я не болен, — сухо и ровно ответил Мазаев и сел за стол управляющего, не замечая, что это бестактно в его присутствии… Густые брови сдвинуты, выражение просто страдальческое. Александр Николаевич испытал от этого даже нечто похожее на удовлетворение: видно, не так просто прииском-то заниматься.