— Дело говорю… В кои-то разы!.. Чего нас держит! Евпраксия Ивановна? Другую найдем! Из себя ты видный…
Неожиданно для себя Осколов с силой ударил его по лицу:
— Как ты смеешь забываться, холуй!
Ивана шатнуло, однако устоял на ногах. Хотел даже усмехнуться — не вышло. Его красное стянутое лицо как-то враз окинуло белым, будто кто слил с него румянец. Иван медленно поднес руку к заиндевелой бородке, смявшейся от удара.
— Эта-ак, — протянул он. — Славно угостил. Хоро-шо-о, — повторил он, — хорошо… Я руку на тебя не подыму, хотя мог бы и очень даже мог… Но не подыму. Однако и дале с тобой не пойду. Вот до Змеиного Утеса дойдем, а там дорожки врозь. Пускай тебя черт ведет, коли ты такой честный.
— Ну, и пошел вон! — еще не остыв, бросил Александр Николаевич. — Самого тебя черт водит!
Иван стал быстро удаляться на лыжах.
Александр Николаевич пошел по его следу. В душе у него было пусто, и все ему безразлично. Иван отвалился от него, как не было, будто умер давно и внезапно. Даже негодования больше не было, только усталость, будто мешок за плечами вдвое потяжелел.
Четкая лыжня впереди пропадала в сияющем солнечном пространстве. Он стал смотреть на нее, напрягаясь глазами, выжидая, когда она отвернет в сторону… Незаметно он переместился на козырек снега, нависший над расщелиной. Правую щеку пригревало, снизу дохнуло стоялым холодом.
Он не сделал и нескольких шагов, даже не понял, что произошло, как изъеденный солнцем с южного боку козырек обрушился, издавая сухой продолжительный шорох.
Мутно-белая сыпучая волна поволокла его с собой, забивая рот и ноздри, не давая вздохнуть, ударяя обо что-то спиной, бедром, опять спиною, выворачивая руки и ноги. Эти мгновения полета вслепь в колючем дыму лавины показались ему вечностью. Его с силой хрястнуло последний раз и задержало. Первое, что он почувствовал, была не боль — обида недоуменная: ну, за что? И сразу боль отняла дыхание. Он остался разинув рот, не в силах протолкнуть в себя воздух. Где-то под ним в низу ущелья шипели остатки снежного схода. Сквозь оседающую снежную пыль Александр Николаевич увидел опрокинутое белое в просинь небо, источенный ветрами край оврага и сломанные качающиеся ветки дерева.
Иван шел скоро, размахивая руками, почти бежал, разгоряченный, разгневанный. Душила злость на Осколова, на себя: жгуче поблазнилось, да ничем кончилось. Тычком в челюсть кончилось. Но окончательным разрывом Иван это не почел. Хоть и гневен был, понимал, что больно-то гордиться ему не из чего: на плохое хотел подбить… Пождать, что ли, господина управляющего? Ништо ему, догонит…
Он потом сам не мог поверить, что услышал этот хриплый, по-звериному замирающий крик.
— Ива-ан! — раздалось в хрусткой морозной тишине. И еще раз слабее: — Ива-ан!
Тунгусов, уже завернувшись за Змеиный Утес, оглянулся, но продолжал идти вперед. Немного погодя, постояв в нерешительности, еще раз обернулся.
Лыжня была пуста.
Тогда он повернул назад, прибавил шагу. Издали увидел обломившийся наст, который объяснил ему все.
Сняв лыжи, Иван подполз к расщелине.
Пропахав, как кабан, обледенелую тонкую корку чира, нелепо задрав лыжи, Осколов застрял спиной в развилке дерева. Далеко на дне еще курился потревоженный падением снег.
Тунгусов, скользя боком, обдирая руки, с трудом спустился к Александру Николаевичу. Он был без сознания. Иван с отчаянием оглядел крутые безмолвные склоны. Ну, как его теперь отсюда добывать? Еще и нож ему, гаду, свой подарил, сам без ничего остался. Теперь как без рук.
— Куда нож дел? — со слезой в голосе закричал Иван в откинутое побелевшее лицо, хотя прекрасно знал куда: сам же, дурак безголовый, к брючному карману его приделывал. Полезешь сейчас к карману, ворохнешь ненароком управляющего, он и рухнет вместе с тобой дальше.
Вдруг Осколов пришел в себя.
— У меня легкие отбиты, — захрипел он через силу, открывая какие-то незнакомые, закатывающиеся глаза.
Иван сам с безумным видом пристально вгляделся в него.
— Ты крепко сидишь? — спросил шепотом. — Как чувствуешь?
— Креп… — всхлипнул Александр Николаевич.
— Я тебя малость ощупаю. Не бойся. У тебя ничего не сломано? Нож надо найти на тебе. Крепления-то я не развяжу, смерзлись.
Осколов не отвечал ему. Говорил ведь гаду: охотничьи крепления возьми! Нет, по-господски все норовит!..
От ругательств стало не так страшно. Руки перестали трястись. Иван даже смог теперь подумать, а не уронил ли он в ущелье свои дорогие рукавицы из шкуры наргучана — лосенка двухгодовалого, — и похвалил себя, вспомнив, что сбросил их вместе с лыжами наверху.