Он услышал, как громко уркнуло у лошади в животе, сани дернулись, весело заскрипели полозьями, и он поплыл в волнистую голубизну, смиренно, ожидающе отдаваясь неизбежности и покою, уже объявшему его от ног до самого горла.
Спустились на реку. Сани раскатывались на черной наледи. В лунном сиянии простые предметы: куст, прибрежные торосы, задок движущихся впереди чьих-то саней — принимали неосязаемые, обманчивые очертания, кружа голову и вызывая тошноту. Плывучесть оснеженного от земли до неба мира, осиянность звездного купола была пророчески зыбкой. Александр Николаевич наконец смирился с ней.
Глава четырнадцатая
На гольцах еще держался снег, а на склонах сопок уже избыгал, почти весь стаял, обнажив каменные пролысины.
Родники отдохнули и прибежали в ручей, по краям у которого еще оставалась грязная ледяная накипь. Ей долго лежать и таять, до самых Петровок. А за накипью будто опустилась на землю и трепетала стая желтых бабочек. Это высыпала под солнцем калужница.
«А ведь это весна!» — сказал он себе. Это были ее звуки: свист тарбаганов из степи, зычные, заунывные вскрики диких пролетных гусей, говор ручьев по оврагам. Туманный и сырой воздух в полдень разогревался до блеска, и на пригорках отчетливо зеленела новая трава.
Чем ближе к концу апреля, тем суше становились вечера, и вот уже показались в степи палы. Огненная легкая стенка гнала впереди себя табун лошадей или стадо овец; пепел сгоревшей прошлогодней травы поднимался в воздух вместе с пылью и клубами белого дыма. Огненные змейки, извиваясь, резво и проворно бегали по земле, подгоняя глупых овец, которые с блеяньем, сливающимся в общий рев, бежали, тряся пустыми курдюками, к спасительному мелководью озера.
«Летела сова из красного села, села сова на четыре кола…» Весною особенно звонки и одиноки на просторе пустыря детские голоса, топот ног по убитому выгону. В разных его концах шла своя игра. Гулко постукивали городошные биты, мелькали в воздухе коричневые тугие мячи, скатанные из коровьей шерсти, вычесанной во время линьки. Самые маленькие девочки, все, как одна, в полушалках, водили нестройный хоровод. Их песню перебивали взвизги играющих в горелки и в прятки. А на земле дожидалась хозяев кучка сброшенных стареньких пальтушек и дырявых детских валенок.
Долго не темнело. Если же к вечеру собирались тучки, то зарево от палов играло на них розовым неверным светом. Задумчиво застаивались огненные звездочки на догорающих стеблях сухостоя. Но вспыхнула одна, другая, и вот прихотливые ожившие струи сливаются вместе и все шире расползаются по холмам. Отдельные языки уходят в поисках пищи далеко вбок, и тогда неспокойное багровое чудовище многоруко распластывается до самого горизонта и, жадно шевелясь, уползает туда, оставляя широкие горелые следы.
Почти три месяца отлежал Александр Николаевич в больнице. Все казалось ему конченым: не физическое существование — он чувствовал, что выкарабкается, — а та деятельная жизнь, к которой он привык, то уважение к себе и собственная значительность в глазах людей, которые он считал само собой разумеющимся, наконец, сознание нужности, умелости, опытности, какими должен обладать человек его возраста, — все разлетелось, как снежный прах обломившегося настового карниза.
Приходила жена, гладила, плача, по лицу:
— Саша, успокойся… Мазаев говорил со мной. Они верят, что все произошло так, как вы рассказываете. Суда не будет… Все обойдется. Хорошо, что ты жив-то остался.
Он со стоном отворачивался.
— Саша, послушай… — Она обнимала его плечи. — У нас будет ребенок…
Он молчал, будто не слышал.
— Даже это тебя не радует?..
Вот уж и чахлые березки на пустыре за больницей выбросили лист, обещая, что заморозки больше не вернутся. Гибкие ветви вытягивались по ветру, и солнце играло на каждом листке.
На деревянном крылечке у черного входа Александр Николаевич сидел, сгорбившись, ощущая себя глубоким стариком. Теперь он мог часами смотреть, как ветер играет березой, сосредоточивая на этом все свое внимание, не позволяя ему больше ни на что соскользнуть.