Выбрать главу

Иногда ветер широко взмывал в ветвях, распахивал их из-под низу, и тогда солнечный блеск потоками обрушивался сквозь их.

Неподалеку в рощице парень с девушкой, бывшей горничной Осколовых, как дети, старательно сплетали две низкорослые березки от корня до вершинки. Луша связывала вершинки лентой из косы, говоря с надеждой:

— Теперь любовь крепкая будет, навечно.

— Ждать будешь? — счастливо спрашивал парень, тот самый, с которым побранился в свое время Александр Николаевич за отказ помочь ему найти корешок.

Федоров с Лушкой не замечали сейчас Осколова в своей молодости и любви.

Он глядел на них, как смотрит умудренная дряхлость на неразумную младость, не ведающую своей судьбы. Вот пойдет этот парнишечка с винтовочкой против остатков профессиональной белой армии, против ожесточившихся последним ожесточением господ офицеров, против крепеньких, ни за что не желающих терять свое казачков, пойдут с ним такие же, сызмалу некормленые, оружия в руках не державшие. И стукнет где-нибудь эта головушка, которую жмет он сейчас к толстой Лушкиной груди, о забайкальскую неприветливую землю. И выть Лукерье ночами, вспоминая голубой бантик среди клейких березовых листочков. Они думают: самая-то радость еще впереди, после, а лучшее-то вот оно, сейчас, и никогда больше.

Мазаев подошел так неслышно, что Александр Николаевич вздрогнул.

— Я не могу, не надо, не говорите ничего.

Он встал, чувствуя чугунную тяжесть во всем теле.

Само молчание, о котором он просил, казалось ему непримиримым, непрощающим. Черты Мазаева как бы двоились, будто сквозь давно известное бледное лицо рудничного рабочего проступало другое, волевое, острое, проницательное лицо человека, от которого зависело сейчас: карать или миловать, уничтожить иль оставить жить с презрением. Такие никогда ничего не забывают и мнения своего не меняют.

К его удивлению, Мазаев сказал просто:

— Я уезжаю. Мобилизуют на борьбу с бандой Семенова.

Осколов с трудом глотнул какой-то твердый комочек в горле:

— Что, все беспокойно?

— Очень сложно.

Мазаев глядел прямо, словно бы выжидающе, глазами цвета кофейных зерен. Тонкие губы его были сжаты. Кудрявые волосы шевелил ветер… Сенька, картавящий по-французски, как парижанин… Вот он в вонючем бараке для бессемейных… у сырого ворота рудничной бадьи… в махровом халате, брошенном ему Касей… У него хватило характера после перестрелки, еще не почистив пистолет, залезть в ванну, истопленную для Александра Николаевича, потом не спеша ужинать в их столовой на мельхиоровых приборах, потом надеть свое черное холодное пальто и опять шагнуть в неизвестность враждебного города…

— Вы знали Константина Промыслова? — неожиданно спросил Мазаев.

— Да. Мы дружили с ним, — ответил Александр Николаевич, будто пробуждаясь, — хотя он был на несколько лет моложе меня.

«Что я говорю? — подумал он. — Какое это имеет значение?»

— Мы виделись последний раз в шестнадцатом на похоронах моего отца. Он не был со мной откровенным тогда… Хотя теперь я многое понимаю по-другому в нашем том разговоре. Я недавно только узнал, что он погиб и чем он вообще занимался… Как вы думаете, я могу уехать? Мне тяжело здесь.

Мазаев пожал плечами:

— Уезжайте. Я просто хотел последний раз увидеть вас. Мне искренно жаль вас.

Осколов опустил голову.

Глава пятнадцатая

Прошел год с небольшим. Став кадровым военным и получив назначение в центральную Россию, Мазаев заехал на прииск забрать некоторые бумаги и книги, оставшиеся в его конторском столе. У него не было постоянного дома. Студенческие конспекты, письма друзей — бывших политкаторжан — да несколько книжек — было все его имущество.

Сквозняк гонял мусор по пустой комнате. Прииск совсем захирел, пока добивали разнообразные мелкие и крупные банды. Но Мазаев знал, что восстановление уже началось, и жалел, что не может остаться. Он доставал из ящиков копии каких-то расписок, квитанций, протоколов, мелькали знакомые фамилии, счета, справки. Он присел на единственный стул среди этого разора: давно не метено, стекла не мыты. Сосна за окном сухо шумела, доносился теплый и острый запах разогретой хвои.

«Все-таки здесь прошли лучшие годы молодости, — почти печально подумал Мазаев. — И хоть сантимент мне несвойствен, а чего-то вроде жалко становится. Непонятно…»