Выбрать главу

Отпустив «четверть», Зотов вздыхал и, подперевшись рукой, пригорюнившись, опять глядел на пустырь. Ветер завивал в бурунчики сухую пыль: и весной, и летом, и осенью… Или дождь шел. Или снег. Тогда к ларьку со всех сторон протаптывались тропинки. Это было интересно.

Однажды пришли в гости Чернов с Багром. Багор служил сторожем в школе. Немножко выпили наспех у заднего входа, и Багор хотел исписать ларек ругательствами для смеха. Но Зотов воспротивился. Тогда Василий взял мел и написал крупно на боковой стенке: «Суда не зарыстет народная трапа». Кто приходил за керосином, смеялись.

Растительность на пустыре никакая не росла, и был он совсем голый. Зотов работал здесь около десяти лет, прирос к ларьку, полюбил и перестал замечать его неистребимый запах. Местные воспринимали своего продавца так, будто он родился тут в ларьке между бочками и будто другой жизни у него никогда не было и быть не могло.

После сорока Зотову захотелось жениться. Но молодые не шли, а старую не надо. То есть можно было бы, конечно, породниться с Черновым, но Зоя Васильевна, на что уж хватанная, а тоже нос воротит, черт с ней.

Во Владивосток Зотов притащился в поисках где помутнее, на всякий случай. Вышел тут сразу на халяву в «Версале», удалось приклеиться, — и выпутались благополучно, дело осталось нераскрытым. Сверкальцы, веснушчатые кое-какие вещички лежали даже до сих пор целые, невостребованные, закопанные в уголке за керосиновой бочкой. Сюда перенес для сохранности. Пропить побоялся, да и не для того брали. Думалось, загнем теперя жизнь на салазки с михрюткой нашим. Ан, нет — замерли! И михрютка скукожился, как лист под заморозком. Ждем, говорит, ребята, ждем! Чего только дождемся, не знай? Из виду, правда, не терял, заглядывал когда, но лучше бы уж совсем отстал.

Все скучнее Зотову становилось день за днем на пустырь из ларька глядеть. Даже очередей за керосином не стало, и поговаривали, что вообще карточки отменят.

Каждый раз, как кончалась зима и солнце принималось лизать снег на сопках, а по пустырю гнало, бороздя его, ручьи, сидеть в железной клетке под вывеской «Карасинъ» делалось особенно тошно. Хоть бы травка где-нибудь проглянула, хоть бы птичка какая-нибудь пролетела, даже собаки бродячие и те обходили этот пустырь. А ведь Зотов, какой-никакой, все ж человеком был рожден, и какую-никакую надобность в человеческих движениях душа его имела. Он, может быть, из своего окошка куда как далеко взглядом-то достигал! На всю Россию прострил думу: от границы Галицийской до самой восточной оконечности. И всюду видал одни свои ушибы и несправедливости судьбы. Смолоду — терзания и опасности.

Что ты, Машенька, Ма-Маша, Приуныла, Призаду-эх, призадумавши,                    Маша, сидишь? —

пел Зотов из окошка. Тихонько, для себя одного пел. Ветер слабо шевелил его поредевшие слипшиеся волосы, забирался под расстегнутый воротник рубашки, холодил толстые складки на шее. Слезы щекотили у него в носу, но на глаза не выступали, тугие очень они были у Зотова, спекшиеся. Даже в глотке от них болело. Приходилось часто откашливаться.

Прежде пела Ма-Маша, веселилась, Со-подру-эх, со подружкой Маша со своей.

…Где, к примеру, Кешка Гантимуров, Марка Козулин, Илюшка Туранов, дружки его, писаря хозяйственного правления? Разметало их в клочья, в клочья, в клочья!.. И не спрашивай, мамка, где. Где-то у речки Золотая Липа, а дорогу туда Зотов забыл и вспоминать не станет.

…Случалось, и сам он ходил в ночные штыковые атаки на австрийские окопы, колол во что-то мягкое, вязкое, издающее хруст и хрипы, в обезумении ходил, в беспамятстве. И хоть бы медаль начальство, цволачь, выписало! Ни за что, выходит, здоровье тратил? Наступал на трупы, упруго подающиеся под сапогами, осклизался в кровавых лужах, блевал в окопах, газу глотнувши, а на отдыхе, только глаза закроешь, тоска ощеривалась тьмою: зачем все это?

Ребятишки на дорогах просят: «Пане, цукру, пане, копейку!» Какая же это заграница? Колодцы с журавлями, деревни называются совсем по-нашему: Хатки, Смолянка. И поставлены они по берегам извилистых, блестящих от солнца горных речек, заросших дубами, грабами, дикими грушами. Месяц там необыкновенно светлый к бархатному небу приделан, воздух мягкий и речь мягкая, робкая. Ты какой-нибудь русинке босоногой платочек суешь за пазуху, ну, естественно, попутно трогаешь там кое-что, а она ресницы опустит, милая, сама чуть дышит: «Лучче свое латане, ниж чуже хапане». Так бы и съел ее, истискал всю!