Выбрать главу

Лица их были страшны. Искажены злобой и затаенным желанием возмездия. В глазах — и слезы, и огонь. Мужики в армяках, крепкие, жилистые, с мозолистыми руками, сжимающими вилы, топоры, дубины. Рядом — бабы, многие в черных платках, с высохшими, испещренными морщинами лицами. Они кричали. Кричали имя.

«Салтычиху! Выдайте Салтычиху!»

«Душегубицу! Крови нашей напилась!»

«Сестра моя! Сыновья!»

Толпа прибывала с каждой минутой. Пополнялась людьми из соседних деревень, узнавшими, что Екатерины больше нет, в Петербурхе их Царь народный и теперь можно. Можно требовать, можно судить. Можно мстить. Среди криков отчетливо слышались голоса тех, кто потерял родных. Мать, рыдая, тыкала пальцем в ворота, сжимая в руке старый голубенький платок — все, что осталось от дочери. Старик со слепыми глазами, ведомый за руку внучкой, шептал имя жены. Это были родственники жертв Дарьи Николаевны Салтыковой, садистки, замучившей до смерти десятки своих крепостных девок и баб, которой прежняя власть судила, но даровала жизнь и келью в монастыре.

Тяжелые дубовые ворота затряслись под ударами. Скрежетал металл о камень, трещало дерево.

Над воротами, на галерее, появилась настоятельница монастыря. Игуменья Серафима, высокая, худая, в черном облачении, с большим деревянным крестом на груди. Лицо бледное, дрожащие губы шепчут молитву. Она подняла руку, пытаясь крестным знамением унять этот бушующий океан ненависти.

— Одумайтесь, православные! Не гневите Бога! Здесь обитель святая! Есть закон! Есть суд! — голос ее, тонкий, срывался.

— По вашему закону нас убивали! — заглушил ее рев толпы.

— Не смейте! Не смейте осквернять святое место!

Ее слова потонули в новом взрыве ярости. Толпа загудела, как растревоженный улей. Ворота снова заходили ходуном, еще сильнее. Казалось, стены монастыря дрожат от этого натиска. Люди с топорами принялись рубить нижнюю часть створок. Ворота, обитые железом, поддавались плохо. Но спустя несколько часов створки хрустнули.

Вдруг с угла улицы, ведущей вниз, раздался топот. Пыль взметнулась. Конная группа. Несколько десятков казаков, впереди — офицер, со шпагой, в шляпе с пером. Это был новый генерал-губернатор Москвы Мирабо, назначенный Петром Федоровичем. Виконт был бледен, то и дело хватался за рукоять шпаги.

— Разойдись! — на ломанном русском закричал он. — Именем рея Петра! Разойдись!

Француз пытался приказным тоном перекрыть шум. Его голос был силен, он годился для трибуны, но в нем не хватало той непререкаемой власти, что звучала бы из уст истинного русака.

Казаки, его личный конвой, обнажили сабли. Часть из них опустила пики. Попытка оттеснить толпу успеха не имела. Люди сдвинулись, сбились плотнее, но не разошлись. Наоборот, их ярость только усилилась.

— Нам Царь велел! Нам Царь дал волю! — кричали из толпы. — Ты кто такой, чтобы перечить⁈ Снова немчура нам указ⁈

Генерал-губернатор побледнел. Он видел, что ситуация выходит из-под контроля. Его казаки — это те же мужики, только с Дона или Яика. Они видели толпу, состоящую из таких же простых, как они, людей, они слышали их крики. Они знали, кто такая Салтычиха. И не горели желанием защищать ее от народного гнева.

К Мирабо подъехал подъесаул.

— Супротив народа, ваша милость, не пойдем. Пущай свершат свой суд.

Это был приговор. Генерал-губернатор понял это мгновенно, как только личный переводчик донес до него слова офицера. Понял и застонал от того, насколько происходящее противоречило всему тому, во что он верил, чему поклонялся. Толпа тоже поняла. Увидев колебание, увидев отказ казаков подчиниться, она взревела. Ворота, подрубленные топорами, дрогнули еще раз и с оглушительным треском распахнулись внутрь.

Поток людей хлынул во двор монастыря. Дикая, неуправляемая орда. Крики усилились. Ищут!

Визг! Тонкий, пронзительный, полный животного ужаса визг разнесся по двору. Нашли.

Салтычиху выволокли из кельи, куда ее заточили много лет назад. Она была худая, поседевшая, в грязном тряпье. Лицо ее, когда-то наводящее ужас, теперь было искажено страхом. Она хрипела, визжала, цеплялась за воздух, за руки, что тянули ее, пытаясь вырваться из этой живой, кричащей реки. Но сил не было.

Ее потащили через двор, к воротам. Нещадно били. Рвали волосы, одежду. Кто-то ударил по лицу, разбив в кровь нос и губы. Кто-то другой полоснул ножом по ногам. Она упала, но ее тут же подняли, волокли дальше. Кровь текла по земле.

Ее дотащили до ворот. До тех самых ворот, через которые она когда-то въехала в монастырь, думая, что обрела здесь новый дом. Пусть и монастырской тюрьме. Теперь разбитые ворота стали ее эшафотом.

Кто-то ловко, быстро накинул ей на шею грубую веревку. Другие ее ухватили. Крики толпы слились в единый, торжествующий вой.

— Вешать душегубицу!

Ее дернули вверх. Тело, избитое и уже покалеченное, безвольно повисло. Но жизнь еще теплилась. Она хрипела, барахталась, пытаясь дышать, выпучив глаза и хватаясь пальцами за петлю, суча черными пятками по занозистым доскам порубленной воротины.

И тогда… тогда из толпы выскочили женщины всех возрастов. Те самые, в черных платках. Те, чьи дети, сестры, матери были замучены. Они схватили несчастную, еще живую Салтычиху за ноги. Потянули вниз.

Раздался хруст.

Тело задергалось в последний раз и обмякло. Поникло. Повисло на воротах монастыря, символе прежней власти и прежнего закона.

Тишина наступила внезапно. Толпа смотрела на висящее тело. Несколько минут стояло мертвое молчание, нарушаемое только тихим стенанием одной из баб и плачем ребенка.

Потом люди начали молча расходиться. Тихо, словно стесняясь собственной победы. Оставляя генерала-губернатора стоять в оцепенении посреди двора.

* * *

Дени Дидро ждал посетительницу — не любовницу, но старого друга. Прибывшая на днях во французскую столицу Екатерина Дашкова посетила Версаль с кратким визитом, произвела там лёгкий фурор, вызвавший толки всего Парижа, и обратилась с просьбой о встрече к этому властителю европейских умов, энциклопедисту и умному собеседнику. Признанный во всем мире просветитель не видел причины для отказа. Напротив, его крайне занимали новости из России. Он жаждал услышать живой отклик от человека, наблюдательного и не лишенного талантов. И вращающегося в сферах, куда остальным вход заказан.

Впрочем, как истинный парижанин, он начал беседу со светских новостей.

— Что за скандал вы учинили, моя дорогая, на встрече с королевой?

— Скандал — это сильно сказано, учитель. Мария-Антуанетта изволила мне сообщить, что, достигнув 25-ти лет, во Франции не танцуют.

— И что же вы?

— Ответила, что танцевать можно, пока ноги не откажут, и что танцы куда полезнее азартных игр.

Дидро весело рассмеялся.

— Вы прикинулись простушкой или изволили выпустить коготки? Всем известно, как Мария-Антуанетта обожает карты.

— О, я такая неловкая!

Теперь они смеялись вдвоем. Дидро разливал чай.

Покончив с вступительной частью, перешли к более серьезным вещам.

— Вы помните нас прошлый разговор о крестьянах и помещиках? — напомнил Дидро о беседе семилетней давности, демонстрируя свою удивительную память. — Как вы уверяли меня о важной роли дворянства, защищающего мужика от произвола воевод? И что же мы видим? Кровавый бунт, тысячи погибших… Вы утверждали, что ваше правление крестьянами не деспотично, что они счастливы…

— Увы, их благодарность оказалась подобна утренней росе. Истаяла без следа. Но я напомню вам и другие свои слова: просвещение ведет к свободе, без просвещения свобода порождает только анархию и беспорядок.

Дидро автоматически кивнул, но тут же вскочил и принялся расхаживать по комнате. Несмотря на прожитые годы, он оставался все таким же импульсивным, как в юности.

— Просвещение. Что сделали в России за эти годы? Кому достались плоды трудов моих и моих друзей? Мне по-человечески жаль императрицу Екатерину, но она не сделала ничего из того, что обещала. И вот вы пожали бурю.