Много веку досталось эпитетов
добрых,
недобрых.
Век сложили в архивы,
упрятали в сейфы:
удобно.
Затолкали в карманы героев
детали событий громадных,
что не влезло — на свалку истории,
для сплетен и для романов.
Собирает поэт-старьевщик
осколки истин,
напевая под нос,
поднимает обрывки канатов мысли,
извлекает из груды гниющей
огрызки фантазии,
рукавом оттирает до блеска
лавровые листья лести.
Потускневшие зеркальца правд
в голубой оправе,
оловянные слитки —
оплывы великих дат,
потрепанные переплеты недавней славы,
ржавые мины, круглые,
как циферблат.
Время войны и мира
вываливается на стол;
на каждой минуте —
минувшее
проступает пятном, как соль;
в каждой минуте —
мина
с хронометром на века,
тикает время мира
в мотивчике чудака.
«Таянья облик зимний,
серое счастье потерь,
звук непроизносимый
В знаке весеннем Эрь,
синь в очертанье сугроба,
жар на изломе льда,
в южных ночах — сурово
западная звезда».
В поисках неделимого
(что это — старь? новь?)
мы копошились в былинах
явей,
в легендах снов,
мы собирали толпы,
выявить символ — тол,
мы накопили злато —
выделить корень зла,
мы разлагали атом;
вываливали на стоп
единые, неделимые
империи — крошева стран,
не верили, но проверили
библию и коран.
«Новость волнует древностью,
старость — своей новизной,
в хламе скрываю с ревностью
истину хлада —
зной».
Где оно, неделимое
ни стенами и ни рвами?
Не краткое и не длинное?
Временем не взрываемое?
Где, на каком расстоянии
целое
состояние?
Может, оно в нирване,
в радости,
в сострадании!..
«Слушай, если меня перед Страшным судом допросят: «Назови поэта», я не вспомню ни тебя, ни сотого.
Лишь колодцекопателя Мадамара.
Там, в Эмбенской пустыне на дне черного колодце,— сырое пятно лица.
Я никогда не видел его близко, и потому смогу узнать в тысячной толпе.
Человеческое лицо — не глаза, не нос, оно не состоит из частностей.
Тебя я знаю по множеству встреч. Ночью — ты ночной, в полдень — полуденный. Ты еще не нашел своего единственного лица, одного на всего себя.
Я тогда наклонился над саксаульным срубом, и он посмотрел на меня со дна прохлады.
Его нельзя представить сидящим среди нас, идущим по оживленной улице. Он всегда таскает за собой свою яму.
Вспомни, был жаркий день. Мы пили шубат у богатыря Маке. В тени юрты дремали желтые верблюжата.
Я наклонился над срубом и заслонил звезды.
С тех пор осторожен в поступках.
С ним, наверное, скучно быть долго, но мне нужно знать, что на этой земле, кроме болтунов, клятвопреступников и подлецов, кроме великих и невеликих героев, есть и Мадамар».
Садык говорил, глядя вверх, спокойно и негромко, и ладони его, свисавшие с колен, стали еще длиннее и почти касались земли.
«Выродков тенгрианцы почитали вождями.
Человек глухой или лысый мог смело рассчитывать на лишний голос.
А если к тому же он был бельмастым, кривоногим и горбатым — ему было обеспечено место в кабинете святых.
Культ калек определил и землю для вечного жития — плоскую, лысую, с паршою высохших озер, зобами курганов.
Вера — это сознание. Люди и земля подражали калекам.
Сейчас в каждом трамвае найдется с десяток плешивых.
В скором времени выродком будет считаться абсолютно здоровый человек с сильным голосом и пышной шевелюрой». (Оживление в зале.)
Из стенограммы выступления Садыка на совещании работников автомобильного транспорта.
С а д ы к:
Я недавно читал в колхозе,
в душном клубе,
перед кино,
стихи о пальме и о кокосе.
Пастухам было все равно,
что слушать.
Волосатые чабаны,
пот на полы чапанов капал,
поливальщики, шептуны,
усмехальщики, кашлюны
и харкатели на пол.
Я читаю о Джомолунгме,
восхищаюсь Килиманджаро,
всеми горбами земного шара!..
В зале дышат жареным луком.