Выбрать главу

– Их даже не будут выводить наружу, – сообщил очкастый. – Пощелкают прямо через решетку. Отсюда будет прекрасно слышно.

– Ироды, – прошептал Илизарий.

– Решайся, поп. Иначе гореть тебе в аду за невинно убиенных. Ну!

– Будьте вы…

Выстрел!

Мальчик зажмурился и присел от страха. Началось, мелькнула мысль. Но нет, звук был другой, совсем близкий… Он нашел в себе силы открыть глаза и вновь прильнуть к щели, чувствуя собственное сердце где-то в районе валенок. Сцена изменилась, словно развернутая к зрителю под другим углом. Разнесенный пулей затылок игумена. Разбитая вдребезги лампа и пляшущие на столе, на полу, на черной сутане язычки пламени…

Еще два выстрела (по звуку – «маузер» и «наган», в этом мальчишка хорошо разбирался). Стрелял очкастый и кто-то третий, невидимый, прятавшийся в тени. Оба были ранены, но очкастый – серьезнее. Яростно хрипя, они повалились на пол и сцепились, не замечая занимавшегося вокруг пожара.

Наверное, мальчик нечаянно толкнул дверь. От неожиданности он потерял равновесие и упал вперед, на четвереньки. И – близко, в каких-то сантиметрах, сквозь едкие клубы дыма увидел выпученный глаз игумена Илизария. На месте второго чернела пустая глазница, сквозь которую вышла револьверная пуля. Желто-коричневые пергаментные листки валялись тут же, возле ножки стола, и к ним уже плотоядно устремился огонь. В лицо пахнуло нестерпимым жаром, и мальчик, не сдержавшись, закашлялся.

Он выдал себя… Из пламени, из рыжего жаркого мрака поднялась страшная фигура – окровавленная, окутанная дымом, с «наганом» в руке… Медленно обернулась и пошла на мальчишку прямо сквозь пламя, не ощущая боли.

– Паша, – прошептал мальчик. – Пашенька, не убивай, родненький! Я никому не скажу… И полетел вниз с лестницы.

Сознание возвращалось медленно, толчками. Вокруг было темно, хоть глаз выколи. С трудом проникая сквозь завесу дурноты, слышались невнятные голоса, кто-то очень далекий и нежный напевно произносил незнакомые слова…

– "Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал: мир вам.

Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои. Подай руку твою и вложи в ребра Мои, и не будь неверующим, но верующим.

Фома сказал в ответ: Господь мой и Бог мой!.."

Как хорошо. Правда или неправда – все равно как сильно и хорошо… Лучше умирать так. Мальчик протянул руку, улыбаясь, но пальцы наткнулись на холодную кирпичную стену. Минутное наваждение пропало, и он подумал: «Я жив. И я опять в этом чертовом подземелье. Камеру потерял, товарищ Красницкий мне за нее голову оторвет». Однако тут же вспомнил хрип, с которым товарищ Красницкий упал там, в пожаре, – угасающий, звериный, предсмертный… И эта мысль странным образом его успокоила. Тьма накрыла мальчика, словно шапка-невидимка, и он побрел наугад, держась рукой за стену. Все равно куда, лишь бы подальше.

Шел он долго, может быть, несколько часов. Коридор все не кончался, и мальчик стал уставать. Очень хотелось пить, и лоб горел, как в лихорадке. Он уже собирался сдаться. «Еще десять шагов, – сказал он себе, – и я упаду… Плевать». Но неожиданно увидел впереди свет. Вернее, светлую точку, похожую на крохотную одинокую звездочку посреди ненастного неба. Свет манил, и он, собравшись с силами, заковылял быстрее.

И вскоре звездочка превратилась в Шар.

– Ты кто? – шепотом спросил мальчик. Внутри, под прозрачной оболочкой, забегали размытые огоньки. Мальчик раскрыл рот от изумления, обошел непонятный предмет кругом и несмело дотронулся до него озябшей ладонью. Ощущение было приятным – будто от дружеского рукопожатия. Теплая волна поднялась навстречу. Шар запульсировал, заколыхался и поплыл посреди коридора вперед, словно приглашая следовать за собой. Мальчик, подумав, подчинился. Идти тут же стало легко. Коридор расширился, посветлел и превратился в просторный грот, на стенах которого плескалось отражение воды. А пройдя еще немного, парнишка и впрямь увидел море.

Пейзаж был неприветливый. Северный, холодный, с черными острыми скалами, полосой прибоя и одинокой сосной, прилепившейся на крошечном клочке земли в расселине. Кругом – ни души, брызги и грохот, дул тевтонский ветер – ледяной, упорный… Волны с размаху бросались на берег, покрытый крупной галькой, и с шипением, нехотя, отползали назад, за границу своих владений.

Мальчик поплотнее запахнул одежду и присел на каменный выступ, пожалев, что нет с собой даже краюшки хлеба. Есть хотелось ужасно.

Неведомо, сколько он так просидел. Шум волн убаюкивал, будто пел колыбельную без слов. И в конце концов он задремал…

Сильный удар обрушился сзади и сбоку. Голова словно взорвалась, и мальчик кубарем скатился по насыпи вниз, к самой кромке прибоя. Соленая вода лизнула ободранную щеку и вмиг привела в чувство. Парнишка приподнялся, застонав от резкой боли, и развернулся к нападавшему…

Пашу Дымка трудно было узнать. Окровавленный и обожженный, с неестественно скрюченной левой рукой, в обгоревших лохмотьях, он походил на страшный призрак из ночного кошмара. Волос на голове не было, кожа кое-где свисала клочками… И «наган» злобно, будто живой, смотрел черным зрачком прямо в лицо мальчика.

– Отбегался, сучонок.

– За что ты их? – одними губами прошептал мальчик.

Он не пытался бежать. Знал, что бесполезно.

– А что я должен был делать? – вроде бы спокойно отозвался Павел. – Я всю жизнь искал этот Шар. Гнил заживо, голодал, пресмыкался перед такими гнидами, как… Да тебе не понять. И все ради того, чтобы какой-то мудак в пенсне…

Голос прерывался. Призрак стоял на ногах нетвердо, покачиваясь и заметно слабея с каждой секундой. С отчаяния мальчик прикинул: подобрать под себя ноги, прыгнуть головой вперед, рвануть за ствол…

– Может, отпустишь? А, Паша? Ты же знаешь: я никому… Я могила!

Слезы сами брызнули из глаз, он и не думал играть. Это хорошо, это значит, противник и не заподозрит… Вот уже и смотрит не так пристально, и револьвер чуть подрагивает в руке.

– Помнишь, как зареченские собрались меня отдубасить, а ты не позволил? Вытащил из лодки весло, показал им и говоришь: кто, мол, на брата моего руку подымет – башку снесу… Помнишь?

– Зубы не заговаривай, – процедил Дымок. – Кто тебе, сучонок, велел шпионить? Ты же все слышал… К сожалению.

– Случайно я, Пашенька. Кабы знал – за километр бы обошел и уши зажал.

Он уже плакал навзрыд, по-настоящему. Только какой-то участочек мозга еще цеплялся за привычное: любопытство вдруг проснулось совершенно некстати.

– А тот заключенный, про которого говорил очкастый, он…

– Это был мой отец, – ответил комсомольский секретарь. – А теперь умолкни и повернись. Не в рожу же стрелять.

Дымок качнулся сильнее. На страшном лице отразилась мука – мальчик готов был пожалеть его (слишком свежо было в памяти ощущение слепого, почти иррационального ужаса при виде единственного в поселке старого «Опеля», выкрашенного в черный цвет, вестника несчастий, красного мандата перед лицом, снился испуганный шепот: «Может, пронесет? Сын за отца, говорят, нынче не отвечает» – кратковременный курс партии, карательный аппарат ненадолго дал сбой…). Только вот «наган» в белых от напряжения пальцах…

– Он всегда держал его заряженным, под подушкой. Не для того, чтобы кого-то там пристрелить. Для себя. И для мамы. Он знал, что рано или поздно за ним придут.

(Пришли, как водится, перед рассветом. Прошелестел «Опель» под окном, звонок задыхался, стервенея, в дверь дубасили сразу несколько кулаков. Отец с матерью глядели друг на друга, прощаясь. «Я требую от вас отречения», – сказал он. «Какого отречения?» – «От меня».)

– И вы отреклись? – замирая, спросил мальчик.

– Мама – нет. Пошла как ЧСВН – член семьи врага народа. Жертвенница, чтоб ее…

– А ты? Ты отрекся?

Дымок болезненно дернул уголком рта.