Руки Дивайда упирались в края бидончика, а тело, даже от сотрясений вагона, оставалось неподвижным. Он смотрел на того, от кого всегда бежал и прятался, но теперь, наконец-то, принял. Дивайду никогда не интересовало, какова его внешность. Если бы кто описал ему его самого, он бы только пожал плечами, так как никогда не пытался запомнить то, как выглядел. Скорее Дивайд хотел забыть себя и больше не вспоминать о такой вещи, как отражение. Но теперь он смотрел, вглядывался в каждую чёрточку и поражался, что ему нравится рассматривать себя. Схватка, длившаяся всю его жизнь, наконец, закончилась. В ней не было победителей или проигравших, только согласие двух сторон, что они позволят существовать друг другу. Больше никакой вражды – таков был договор между человеческой и пустой частями души Дивайда.
В итоге он не выдержал. Тело дрогнуло, а из глаз пошли слёзы. Дивайд даже не понимал, почему он плачет. Он не испытывал ни радости, ни грусти. В нём покоилась лишь непоколебимая уверенность, что выбранный им путь верен и сходить с него уже нельзя. Он решил принять себя, принять пустого внутри, не зная при этом, что так примет и человеческую часть себя, которую всегда избегал. Тут-то Дивайд и понял, откуда эти чувства; понял, почему рыцарская жёсткость, морозность и закалённость скапитулировали, оставив свои позиции эмоциям. Именно в уходе этих установлений и крылась человеческая часть его натуры. Он всегда казался себе инструментом, орудием, которое направляет неведомая сила. Ему не хотелось видеть себя личностью, так как, осознавая себя таковой, он снова столкнулся бы с тем, что не собирался быть полукровкой, но примирившись со своей дуальной природой, Дивайд, сам того не ожидая, достиг своей мечты. Он признал себя человеком, равно как и пустым.
Его ноги подогнулись, и он упал на колени. Эбенхарт всё ещё опасался Дивайда и не решался подойти ближе. Будучи учёным и при этом ещё ипохондриком, в нём была склонность видеть во всём угрозу. Он продолжал держаться на дистанции, чего нельзя было сказать о Рейне. Тот обнял Дивайда и стал успокаивать, словно ребёнка, который поранился:
Он не знал, какие слова нужно говорить в подобных моментах, однако понимал другое: сейчас Дивайду важны не слова, а поддержка. Рейн продолжал обнимать потихоньку успокаивающегося рыцаря, потирал его по спине и, не зная каких-то ещё способов утешить несчастного, посмотрел через плечо на бесчувственного Эбенхарта, как бы говоря: «Что ты замер как истукан? Помоги мне!»
Увидев, как Рейн успокаивал Дивайда, ему стало обидно за себя. Если даже такой чёрствый человек, как Рейн, сумел проявить сострадание, то чем он хуже? Эбенхарт подсел рядом с ними в позе лотоса, обхватил обеими руками кисть Дивайда, опустил голову и застыл, будто в состоянии молитвы. «Ах, тоже мне помощничек!» – думал про себя Рейн, – «Ну, да хоть что-то…»
Как только Дивайд успокоился, к нему вернулось самообладание, все дружеские нежности отступили, а успокаивающие вновь расположились на своих местах. Протерев глаза, Дивайд взглянул на своих утешителей, потом оглядел стены вагона, впился взглядом в проскользнувший внутрь лунный просвет и тут же понял: теперь он видит всё иначе. В каждом предмете стали видны сотни тонкостей, которые раньше не имели для него никакой ценности. Предметы всегда казались средством достижения цели, а внешность людей так и вовсе практически не воспринималась. Дивайд считал себя неопределённостью, даже не полукровкой, не являвшейся ни человеком, ни пустым, но субстанцией, не понимавшей, для чего она существует. Из-за этого он видел окружающих, как те же предметы, лишённые индивидуальности. Но сейчас, снова посмотрев на Рейна и Эбенхарта, Дивайд видел уже не отдельные моменты их образов, вроде одежды, головы или рук. Он смотрел на них как бы в целом.