Наконец, ослабление внешнего влияния сопровождалось неспособностью обеспечить внутреннюю стабильность. Перед нами грустный итог, и требуется исключительное красноречие историков, чтобы гордиться им. Эти ловкие художники слова не имели права ни обсуждать и, тем более, ни осуждать вопиющий деспотизм своей отчизны. И только вывернутая наизнанку логика и злонамеренность могут рекомендовать афинскую анархию в качестве примера для наших государств.
К нарисованной мною картине осталось добавить несколько слов о некоторых разрушительных последствиях патриотического абсолютизма для нравов.
Подменив искусственной гордостью гражданина законное чувство достоинства мыслящего человека, греческая система совершенно развратила мораль: все, что делается на благо отчизне, — это хорошо. Все вопросы совести остаются нерешенными, пока человек не узнает, какой образ мыслей предписывает отчизна.
Например, как обстояло дело с уважением к собственности? В принципе она считалась неприкосновенной, но если воровство сопровождалось хитростью, коварством или насилием, оно считалось доблестью. Надо ли хранить супружескую верность? По правде говоря, измена не считалась преступлением. Но если супруг слишком сильно привязывался к жене и больше времени проводил с ней, чем в общественных местах, ему могло грозить наказание.
Я уже не говорю о представлениях обнаженных девушек на стадионе: конечно, их цель заключалась в том, чтобы продемонстрировать физическую красоту, но как относиться к тому, что происходило после таких представлений, когда несчастные становились жертвами самых диких прихотей. Впрочем, чтобы получить об этом представление, читатель может познакомиться с диалогами Демоса со своими слугами у Аристофана.
Греческий народ, будучи арийским, имел достаточно здравого смысла, а будучи семитским, обладал достаточным разумом, чтобы не понять, что его положение не из лучших и что в этом виновата политическая система. Но как содержимое сосуда не может охватить сам сосуд, так и греки не могли вылезти из самих себя и не осознавали, что источник зла заключается в абсолютизме принципа власти. Они искали лекарство в другом. В лучшую эпоху, между Марафонской битвой и Пелопоннесской войной, все знатные люди склонялись к тому неопределенному мнению, которое сегодня мы назвали бы «консерватизмом». Они не были аристократами в строгом смысле этого слова. Ни Эсхил, ни Аристофан не желали восстановления вечного или даже десятилетнего правления архонта, но они верили, что в руках людей богатых власть может функционировать лучше, чем в руках матросов из Пирея.
Никто не замечал истинного зла и не мог его заметить, потому что это зло гнездилось в самой природе эллинских народов. Все создатели новых систем, начиная с Платона, проходили мимо этого факта; более того, они даже считали его главным элементом своих реформ. Сократ, возможно, был единственным исключением. Пытаясь отделить идею от порока и добродетели, от политики и возвысить внутреннего человека до гражданина, этот риторик, по крайней мере, предвидел немало трудностей. Отчизна не пощадила его, и я уверен, что во всех отчизнах всегда найдутся люди — кстати, к ним несправедливо причисляют Аристофана, — которые потребовали бы его осуждения. Сократ был антагонистом абсолютного патриотизма. В этом качестве он заслужил свою участь. Однако было что-то настолько чистое и благородное в его доктрине, что честные люди, помимо своей воли, поддались ее воздействию. Когда он умер, народ оплакивал его, собравшись в театре Вакха, когда хор из трагедии Еврипида «Па-ламед» исполнял печальную песнь: «Греки, вы послали на смерть самого мудрого соловья Муз, который никому не сделал зла, самого мудрого человека в Греции». Если бы небо воскресило его, никто бы не стал его слушать. А теперь это был соловей Муз, красноречивый оратор и логик. Его оплакивал художественный дилетантизм, его оплакивали сердцем; что касается политической стороны дела, он был тем, чем он был: неотъемлемой частью самой природы рас, отражением их недостатков и достоинств.
Я продемонстрировал мало уважения к эллинам, что касается общественных институтов, а теперь я имею право выразить безграничное восхищение этим народом, коль скоро речь заходит о его духовности и разуме. Я склоняю голову перед искусствами, которые он вознес так высоко.
Если своим порокам греки были обязаны семитской части своей крови, то именно она определила их выдающийся талант впечатлительности, вкус к проявлениям физической природы, их постоянную потребность к умственным наслаждениям.
Чем глубже я проникаю в истоки — наполовину белые— ассирийской античности, тем больше нахожу красоты и благородства, больше силы в произведениях искусства. И в Египте искусство стоит тем выше, чем больше арийская кровь пропитана чужеродным элементом. Так и в Греции гений достиг высшего совершенства во времена, когда преобладала семитская кровь, но не совсем поглотила арийскую: это было при Перикле и на той территории, куда больше проникали эти элементы, т. е. в ионийских колониях и в Афинах.
Сегодня уже нет сомнений в том, что подобно тому, как основы моральной и политической системы пришли из Ассирии, так и художественно-артистические принципы были заимствованы оттуда же. В этом отношении раскопки и открытия в Хорсабаде, установив очевидную связь между барельефами нинсвийского стиля и произведениями из храма Эгины и школы Мирона, совершенно прояснили этот вопрос. Но поскольку греки были более привержены белому арийскому принципу, чем черные хамиты, в них было больше организующей силы, и греки успешно сопротивлялись излишествам, которым предавались их победители. Они тем более заслуживают уважения за такое сопротивление, что в них жило искушение поддаться им: и эллины создавали иератические куклы с подвижными членами и другие чудовищные предметы сакрального назначения. К счастью, изысканный вкус народа не принял этих извращений. Греческое искусство в целом не приняло ни отвратительных и возмутительных символов, ни примитивных монументов.
Его упрекали в меньшем спиритуализме, чем мы видим в святилищах Азии. Этот упрек несправедлив или, по меньшей мере, вызван путаницей понятий. Если спиритуализмом назвать совокупность мистических теорий, тогда все правильно, но если — что соответствует истине — считать, что истоки этих теорий следует искать в воображении, лишенном разума и логики и подчиняющемся только чувственности, тогда надо признать, что мистицизм не есть спиритуализм и что нельзя обвинять греков в том, что они впадали в сферу чувственности, отвергая ее. Напротив, они в большей степени, чем азиаты, были лишены основных недостатков материализма, и культ Юпитера Олимпийского благороднее, чем культ Ваала. Впрочем, я уже говорил об этом.
Между тем и греки не были слишком явными спиритуалистами. У них была сильна семитская идея: она выражалась в мощи священных мистерий, которые проводились в храмах. Население принимало эти ритуалы, хотя иногда смягчало их, если физическое уродство внушало слишком большой ужас. Что касается морального уродства, мы уже видели, что к нему в Греции относились терпимее.
Это редкое совершенство артистизма опиралось на умеренность арийского и семитского элемента и некоторые желтые принципы. Такое равновесие, то и дело нарушаемое очередным притоком азиатов в ионийские колонии и континентальную Грецию, в конце концов исчезло, уступив место упадку.
Можно приблизительно подсчитать, что художественно-литературная деятельность семитизированных греков началась в VII в. до н. э., когда был пик славы Архилока, за 718 лет до Рождества Христова, и славы двух создателей бронзовых статуй — Феодора и Рекуса — за 691 год до н. э. Упадок начался после македонской эпохи, когда азиатский элемент восторжествовал окончательно — в конце IV столетия до н. э. Эти четыреста лет отмечены непрерывным ростом азиатского влияния. Стиль Феодора в Юноне Самосской был простым воспроизведением статуй, посвященных Тиру и Сидону. Чтобы найти исток революционного взлета искусств, создавшего чисто греческий стиль, следует вернуться в эпоху Фидия, который первым освободился от ассирийского влияния, сильно заметного у эги-нетов и во всей Греции, и от подражаний ассирийскому искусству, распространенных на финикийском побережье.