Выбрать главу

Старик, конечно, был немного не в себе. Ката его жалела. Однажды она подслушала, как пристав Иван Кондратьевич, досматривающий за ссыльным князем, разговаривал с помощником, сетуя, что службишка совсем захудала, жалованья который год не набавляют, а цены растут. За четверть века в государстве столько всего сотворилось, былого оберегателя все давно забыли, а вместе с ним и сторожей, так подох бы старик уж поскорей, что ли.

Царевна Софья истаяла в заточении. Собственные дети Голицына униженно вымолили себе прощение, уехали служить царю Петру, столь нелюбезному их родителю. Василий Васильевич их не вспоминал, он доживал век среди книг и дум об исправлении законов, никому не нужный со своим благомыслием и ученостью. Кроме писчицы у него, пожалуй, никого и не было, разве что слуга Терентий, когда-то поставленный шпионить за князем, но тоже состарившийся и душой приросший к опальному вельможе. Однако Терентий к умному был невнятлив, грамоте не знал и высокими помыслами не увлекался. Он и сейчас сидел в углу, привалившись к сосновой стене, сладко дремал.

– Прежде, чем перейду к суждению о губительности безразборчивого заимствования иноземных обычаев, сыщи-ка мне в Платоновых «Диалогах» место о том, как боги разговаривают с человеками чрез посредство гениев, – велел Голицын.

Ката приставила к полкам лесенку, взяла том, быстро нашла наказанное – оно содержалось в третьей тетралогии.

Все книги были ею сплошь и не раз читаны. Что тут еще делать-то, в Пинеге?

Зрение у князя ослабело до такой степени, что он даже в очках разбирал только крупный шрифт, а прочее ему читала вслух Ката.

* * *

В Пинегу на голицынское подворье она попала вот как.

Когда князю стало трудно писать самому, он приехал в Соялу к Старцу, ибо все в округе знали, что Авенировы чада переписывают старинные книги, которые потом расходятся по всему Северу. Ведали о том, конечно, и власти, кому положено пресекать раскольничье книгописание, ведал и архимандрит владычьего Богородицкого монастыря, должный бдить за чистоверием, но Русь испокон только тем и выживает, что строгие порядки смягчаются корыстолюбием блюдящих. «Никоняне – не мы, они на злато жадобны», – говаривал Старец, и платил сотскому по пяти рублей в месяц, архимандриту по десяти, и никто сояльский «корабль» не трогал. Никониане со староверами друг дружку не любили, но как-то уживались.

Однажды позвали Кату к Авениру в Башню. Собрались там и остальные переписчицы, она самая юная. Подле Авенира стоял прямой, седой, красно одетый и гладкий лицом старик, покручивал ус белой в перстнях рукой, глядел на всех испытующе. Князя Голицына девочка никогда раньше не видела, но сразу догадалась, кто это. Он в здешних краях один такой: большой человек из большого мира – как рыба-кит, ошибкой заплывшая из моря-океана в мелкую речку. Ката росла, слушая взрослые разговоры про опального правителя, при котором истинноверам жилось все же лучше, чем при Петре-антихристе. От Соялы, где находился «корабль», до Пинеги, где указано жить князю, день пешего хода, а конного три часа.

Авенир сказал:

– Садитесь все. Пишите, что его милость говорить будет, елико можно малыми буквицами.

Некое время князь, надевши на лицо чудные стеклянные кружки в золотых проволочках, читал с листа непонятное. Ката и прочие записывали с голоса, что само по себе было непривычно – обычно перебеливали с какой-нибудь ветхой книги.

После Авенир собрал бумаги, отдал гостю. Тот полистал, ткнул: чья-де эта?

Так Кату и выбрали. Сначала она Василию Васильевичу не понравилась: что совсем девчонка и что собою не лепа. С особенной хмуростью князь воззрился на родинку посреди лба, будто она напомнила ему нечто неприятное. Однако еще раз поглядел в лупу (Ката тогда еще не знала, что это такое) на листок с бисерными, в нитку, строчками. Вздохнул: да, эта гожа.

Сговорился с Авениром, что будет платить за девку по три рубля недельно – щедро. Ката, дурочка тринадцатилетняя, заревела. Другой жизни кроме «корабельной» она никогда не видала, других людей кроме своих общинных не знала, оттого и напугалась. Но Старец с ней проникновенно поговорил, устыдил, напомнил о великой радости саможертвования заради братосестрий своя. Слушая укоризненный шепелявый голос (Авенир был беззуб, ему за крепость в вере царские слуги когда-то вышибли все зубы), Ката устыдилась, покорилась и отправилась в Пинегу, со многим слезоглотанием и носошмыганьем.