Выбрать главу

— Вы бы хоть переждали, покуда дождик уймется, — сказала тетя и стала набирать на спицу петли. Однако дождь до самой полуночи и не думал уняться.

Жигимантас пошел спать со своим сепаратором и частями от молотилки, а тетя постелила гостю перины на пустую кровать, пожелала спокойной ночи и вышла, оставила гостя одного. Тогда Чапликас смог уже посушить и свои брюки рядышком с пиджаком и письмом и не без удовольствия подумал, что стоит лишь хоть чуть-чуть отклониться от магистральной линии, и судьба засунет тебя под перины бог знает где.

— Простите, — сказал ему, войдя, полураздетый Жигимантас Спельскис, рослый малец и куда более мускулистый, чем его учитель, — если свет вам будет мешать, опустите вот этот рычаг, что над вашей кроватью.

— Ладно, — сказал Чапликас и дернул за железную ручку, но дернул, очевидно, чересчур сильно, так как свет сначала погас, но потом снова зажегся, и тогда уже он в одиночестве огляделся в комнате.

У изножья его кровати, чуть повыше ее, на двери висела картина на сельскохозяйственную тематику, как решил Чапликас, только глаза у крестьян почему-то были выколоты, а у коров они были целы. Надпись мелким шрифтом на картине внизу он не прочел, так как поленился вставать. А больше ничего любопытного в комнате вроде и не было, поэтому он снова дернул за рычаг, да так, что свет-то погас, но больше его нельзя было зажечь, и Чапликас не мог посмотреть на часы и узнать, когда же он лег. Проснулся он ночью от дикого треска и грохота: весь дом гудел так, как будто по его крыше идут поезда или с ржанием несется целый табун диких лошадей, а крылья ветряков борются с этими поездами и лошадьми. Он глянул в окно — в баньке и в хлеву ярко вспыхнул свет и тут же погас. Видать, лампочки перегорели, подумал Чапликас. За дверью комнаты зазвенело бьющееся стекло, и Чапликасу показалось, что кто-то простонал. Чапликас был не трусливого десятка, он вообще никогда не испытывал чувства страха, видимо, потому, что ему все было ясно. Он снова дернул было за железный рычаг; подумал, что где-нибудь на печурке могли бы лежать спички, встал с кровати, но ничего не нашарил, кроме своих ботинок и влажной, теплой одежды, накинул на плечи пиджак, толкнул дверь, потом потянул ее на себя, и с двери упала картина на сельскохозяйственную тематику. Чуть оттащив кровать от двери, можно было протиснуться в соседнюю комнату и посмотреть, кто же там бьет стекло и кто стонет. Тем временем кто-то посветил снаружи электрическим фонариком в разбитое окно этой комнаты, и Чапликас успел разглядеть там прогнивший и протекающий потолок, обломки старой мебели, ножку стула, обвитую каким-то диковинным плющом, вылезшим из щели в полу, густой слой пыли, паутину, выбитые половицы и какие-то — успел он еще заметить — письма в корзинке из-под картошки, и он захватил их целую пачку. Письма были с почтовыми марками и печатями, видимо, либо невскрытые, либо снова заклеенные, — и тогда фонарик сверкнул ему прямо в глаза.

— Чего вам тут надо? — спросила тетя снаружи.

Чапликас пробрался к окну, высунул голову сквозь оконную раму, порезав себе лоб об осколки стекла, и увидел во дворе тетю Ангелю — босую, в одной ночной сорочке, вздутой ветром.

— Мне послышалось, что кто-то вроде стонет, — сказал Чапликас. — Ну и стекло разбилось, наверно, в этом окне… А вы что на дворе делаете?

— Ветер, — сказала тетя, — это ветер и стонал, и окно выбил, ветер, только и всего.

И она погасила фонарик, ибо все тот же ветер в этот момент начал сильно трепать тетину рубашку.

Чапликас вернулся в свою комнату, затворил за собой дверь, нащупал в темноте гвоздь и повесил на него картину. Тетя была уже у себя в комнате и лежала в кровати, когда Чапликас, подобающе постучавшись три раза, вошел к ней, накинув на плечи пиджак.

— Что случилось? — спросила тетя и зажгла повернутый к окну фонарик.

— Ничего особенного, — ответил Чапликас.

Его пьянила мысль, что вот он порезал себе лоб, и, наверное, здорово-таки порезал, что вот он может ходить в темноте в согретом у печурки и медленно остывающем на плечах пиджаке, что вот он спокойно постучался в дверь и эта женщина — дай-то боже нашему веку побольше таких женщин — спокойно с ним говорит, а сам он, отклонившись на добрую милю от магистральной линии, в состоянии даже пошутить, в то время как над ее кроватью неистово воет динамка — там где-то на чердаке.

— Ничего особенного… ничего особенного… Я хотел только проверить, правда ли вы, как в том анонимном письме пишут, аморальная, или…

И прикусил язык, потому что эта шутка получилась неуклюжей, как старинная, легко опрокидывающаяся этажерка.