— Что там? — встрепенулась вдруг Рута. — Там коляска? И совсем новая?
В углу за тепличной стенкой, накренившись набок, в самом деле стояла новая, только что распакованная детская коляска, но уже без рессор и резиновых шин на колесах.
— Да, это коляска, но не сердитесь, Рута, — сказал Ясон, — я постараюсь завтра же, честное слово, на рассвете исчезнуть из Ясонеляй… Так желаю вам счастья, Рута.
— И вам, Ясон, желаю много-много счастья, — сказала Рута, — но вы не думайте, что я… что меня можно посылать с манной… я сама не знаю, почему я здесь очутилась… Мне всего двадцать три года и уже трое детей… Почему? Почему я живу не в Укмерге, а где-то в Ясонеляй? Почему? Может, потому, что я получила в подарок велосипед, когда мне минуло семнадцать, потому что я, счастливая, ехала по улице Мельникайте и нечаянно сбила с ног человека с кожаным портфелем.
— Прунце? — спросил Ясон. — Ах да, он вечно путается под ногами.
— Да нет же, я ведь ехала по тротуару.
— Неважно. Он мог бы и по мостовой идти со своим портфелем. В Укмерге не так уж много машин.
И когда Рута ушла, Ясон все думал и думал о городе Укмерге — то про себя, а то и вслух — и о том, что некоторые граждане с кожаными портфелями не знают, где и как полагается ходить. Да, они позволяют Руте разъезжать по тротуару, но, к сожалению, она наезжает не на него, Ясона, а на директора ясонеляйского ресторана, будущего отца трех Рутиных детей. А Жаренас вытаскивает счеты и подсчитывает причиненные ему убытки: порванный выходной костюм, раздавленная шляпа, по достоинству оценивает с головы до ног до смерти перепуганную Руту, достает из портфеля печать, дышит на нее и говорит шелковым голоском:
— Ты сама виновата, дорогая, что в Укмерге, на улице Марите Мельникайте ты выбрала именно меня, а не кого-нибудь другого, а потому не удивляйся, дорогая, что ты стала моей, а не чьей-либо женой. — И, еще разок дохнув на печать, ставит ее на Руту — на ее руки, ноги, грудь, на спину, и всюду остаются явные, юридически неоспоримые отметины: «Собственность П. Жаренаса».
Жаренас сидит в пальто, в шляпе и шерстяном шарфе, обхватив свой желтый портфель и засунув босые ноги в таз с давно уже остывшей водой, сидит растерянный, непохожий сам на себя, он оглядывает Руту измученными покрасневшими глазами, ее порванные чулки, ее запыленное, выпачканное в известке пальто и спрашивает глухим голосом:
— Отдала?
Рута открыла его портфель — он был пуст, и только на дне поблескивал никелированный топорик для мяса, — и она молча начала одеваться.
— Я убью его! — сказал Жаренас. — Я бы наверняка убил его!.. Я хотел бы знать, чего ты ухмыляешься?.. Что он тебе сделал?
— Мне? — спросила Рута. — Он набрал в горсть манну и съел ее всю.
— Он тебя, а не манну съел! Я не слепой, все вижу, — говорил, тяжело дыша, Жаренас. — Но неужели ты… ты обо мне совсем не подумала, когда он, давясь манной, пожирал тебя?..
— Меня? — тихо спросила Рута и внезапно сбросила свое пальто, не глядя, на пол. — О ком же я могла еще думать, если не о тебе?
— Рута! — сказал Жаренас, принимая к себе свой портфель и вставая. — Как же мы теперь будем жить? Я не думал, что ты… Я тебе доверял. Почему ты сразу же не швырнула ему эту манну и не плюнула в его мерзкую физиономию?
— Не успела, — промолвила в задумчивости Рута. — Конечно, я хотела плюнуть в него, но он мне сказал: «Рута, я тебя люблю… Рута, ты очень красивая, ты очень хорошая…»
— Хватит! — крикнул Жаренас. — Господи, приезжает какой-то проходимец наипоследний, а она и растаяла!
— Нет, — мотнула головой Рута, — я не растаяла, но он протянул руку и нежно так…
— Господи, господи!.. — Жаренас всхлипывает сквозь стиснутые зубы. — Он схватил тебя, да? И ты не плюнула ему в лицо? А дальше что?
— Дальше? — повторила Рута. — Нет, он не схватил меня, он только обнял меня и укутал в свою доху.
— В доху? — повторил побледневший Жаренас. — Но ты ведь сопротивлялась ему… я же вижу, у тебя разбиты колени… Ведь ты сопротивлялась?
— Нет, — Рута как-то странно усмехнулась, и ее глаза наполнились слезами, — нет, потому что он поднял меня легко так, легко, и я…
— И ты?.. — Жаренас воздел руки, словно призывая немыслимое чудо. — И ты?..
— И я… — промолвила Рута, — и я… заплакала от счастья.
Как называются такие белые, похожие на косматых пуделей цветы, я не смог бы, конечно, сразу ответить. В праздник поминовения усопших такие цветы в Ясонеляй обычно несут на кладбище, и они, несомненно, вовсе не пахнут псиной. С такими вот цветами Ясон сидел возле пруда и ножиком укорачивал их стебли, а потом спохватился, что чересчур укоротил их, и бросил взгляд на мамашу.