Николаева рассказывала о муже с гордостью, потому что несчастья несчастьями, но не ради каждой ведь бьют морды и прыгают с моста. Кроме того, это подтверждало тотальную несправедливость к ней, такой особенной и неповторимой, всего мира в целом и каждого человека в отдельности.
Муж потом запил, почти сразу. Работу потерял, новую не нашёл, потому что искать не захотел. Стал деньги клянчить. Ссорились до драк. Потом у неё воровать начал. Выгнала.
А сын в папашу. Никакой он не больной — говорят, невроз у него. Какой невроз в восемь лет? Вот у Николаевой невроз, всех на горбу тянуть. Вот это невроз. А сынок просто лентяй и тупица, в отца. Лучше бы он с моста спрыгнул с концами.
И непонятно было, про кого она говорит, про сына или про бывшего мужа.
Кира слушала, но не понимала, зачем ей это рассказывают. С тревогой глядя, как исчезают одна за другой конфеты из коробки, Кира пыталась решить, можно ли было их брать? Конфеты покупала Дина. Но вот забыла ли она про них, нарочно оставила или отложила на будущее — об этом Кира не знала ничего. Впрочем, поделать она тоже ничего не могла, потому что не знала, как запретить другому человеку что-либо делать.
— Короче, — завершила Николаева, со вздохом доедая последнюю конфету из коробки, — не всем так везёт, как тебе. Тётка у тебя богатая. Сама замуж вышла за богатого. Муж красавец, дом — вон какой огромный.
Она взглянула на Киру и осеклась, растерянно заморгав.
— Умер, конечно, муж-то. Это грустно, да. Но дом при тебе, деньги при тебе. Хоть что-то осталось.
Кира снова не поняла смысла её слов. Она вообще никогда не думала о Диме в категориях «повезло — не повезло», он был для неё данностью — весь, включая внешность. Так что и красивым Кира назвать бы его не могла. Он был крепким, среднего роста, точно посередине между Пашей и Костей, такой же темноволосый, коротко стриженный, с такими же грубыми чертами лица. Он выглядел так, как все выглядели в её привычном мире, за границы которого она очень давно не выходила, и не знала, возможно ли выйти. Всё, что было там, всё, что Кира видела на экране телевизора, или всё, что сохранилось в детских её воспоминаниях, казалось ей таким далёким, словно чтобы добраться до этого, ей нужно было пройти холодным длинным тоннелем.
Чтобы войти в привычный мир, нужно было выйти из дома, покинуть эти серые холодные пространства, которым она принадлежала, эти перевёрнутые, опрокинутые на землю хмурые небеса, будто отражённые стоячей водой туманных болот. Нужно было оставить за спиной мертвенно-синюю воду бассейна, металлические отблески мебели, тени гигантского вяза, скользящие по окнам, и эхо, рождающее в комнатах подобие призрачных голосов. Но что было страннее, непонятнее всего — Кире не хотелось уходить отсюда, потому что дом по-своему заботился о ней. Он заполнял её время, заполнял её мысли. Он был такой большой, что всегда давал работу: простые, не требующие обдумывания дела. Кира мыла, тёрла, драила, стирала, гладила, чистила, и снова, и снова, словно заполняла бездонную бочку, как убившие мужей Данаиды.
Она с трудом переживала время вне его стен, даже когда редко, раз в две, три недели уезжала к Дине, даже при том, что только там встречалась с мамой.
Николаева оттолкнула от себя опустевшую коробку и открыла холодильник снова.
— Ну и еды у тебя, — сказала она с тяжёлым вздохом, словно жалела Киру. — Тебе же одной столько не съесть. Ты ж, наверное, ешь мало.