Так ласково могла называть Корабельникова только она.
– Сашка уперся, – сухо ответил Барцев.
– Ой, как же ему сейчас, наверное, одному… Он ведь там, да? И слышит все ваше веселье? На набережной и то слышно. Паш, может, сбегать, позвать его?
– Не надо, Зайка, – очень серьезно попросил Барцев.
– Ну хорошо, хорошо… Она отошла.
Ять все основательней нагружался, чокаясь в основном с Грэмом; Грэм молчал, угрюмо поглядывая то на Барцева с Ащхарумовой, то на компанию Льговского.
– Вам грустно? – спросил Ять.
– Когда Грэму грустно, он уходит сюда, – медленно проговорил тот, указывая себе на лоб длинным желтым пальцем. – Смею вас уверить, там – хорошо. Хорошо, – повторил он еще раз и вдруг с полной кружкой решительно вышел на середину моста. – Я скажу, если позволите, – произнес он пьяным, но твердым голосом, разве, что чуть громче обычного, как говорят с глухими.
– Просим, просим! – тощий секретарь Хламиды несколько раз иронически хлопнул в ладошки.
Грэм смерил его уничтожающим взглядом и заговорил, обращаясь исключительно к новобрачным.
– Все мы помним, – хрипло сказал он, – как Бог, создав мир, нашел, что это хорошо. Часто мы задаем себе вопрос – что нашел он хорошего? Мы судим его творения с решительностью муравья, попавшего в театр: зачем все это? Но иногда мы чувствуем, что Божий мир хорош; это слово произносим мы редко, но раз уж сам Бог начал с него – повторим его сегодня. Да, здесь хорошо, и нужно мужество, чтобы вспоминать об этом. Я хочу выпить за ваше хорошо – и за то, чтобы вы и тогда помнили его, когда по ошибке или слабости готовы будете согласиться с трусами. Он осушил алюминиевую кружку и под дружные хлопки вернулся к Ятю.
– Позвольте и мне вручить мой скромный дар! – выкрикнул Ять, подражая тону балаганного зазывалы. Он подбежал к Барцеву и Ашхарумовой, развернул сверток и высоко поднял в вытянутой руке альмекскую флейту. – Господа и товарищи, дорогие друзья по искусству и бесполезности, обратите ваше высокое внимание на этот удивительный предмет! Он остался от древней цивилизации, все наследие которой состоит из нескольких крымских легенд и вещей таинственного назначения. Это предмет в высшей степени символический – альмекская флейта; состоит она из двух частей, и те, в чьих руках находятся эти части, должны всегда быть вместе. Надеюсь, вы исполните этот завет и не дадите погибнуть миру – да, да, ибо все наши неприятности от того только и произошли, что флейта была разъединена! От этого и мы все перессорились, и Россия вон, видите, никак сама с собою не разберется. Все засмеялись.
– Но заметьте! – продолжал Ять. – Заметьте, что в разъединенном виде флейта не звучит! – Он осторожно разъединил половинки и подул в каждую; потом соединил, подул – и над островами проплыл низкий чистый звук. – Теперь волей-неволей я соединил вас на веки вечные. Хотите вы того или нет, а судьба мира зависит от вас одних!
Барцев бережно взял флейту и молча разобрал ее: Ашхарумова получила Z-образный ствол, себе он взял дырчатый мундштук.
– Лучше бы соединить, – напомнил Ять.
– Соединятся, – хохотнул секретарь Хламиды, и веселье возобновилось.
Хламида долго и скучно, со всхлипами, говорил о трудящейся и творческой силе природы, которая тоже вот вся женится, – но в середине особенно длинного и выспреннего пассажа махнул рукой и пустился в пляс, присвистывая и похлопывая себя по ляжкам. Ему похлопали, и вскоре он ушел, сославшись на то, что сырость вредна для легких. Об его уходе никто особенно не сожалел – вино-то осталось.
– А знаете ли, Осип Михайлович, по ком я более всего скучал в эту зиму? – кряхтя, спрашивал Алексеев. Он уселся рядом с исхудавшим, полупрозрачным Фельдманом к скатерти-самобранке и положил на черный вязкий хлеб кусок отличнейшего копченого сала. – Сальца не желаете ли? Ох, простите, Бога ради…
– Отчего же? – усмехнулся Фельдман и взял кусок сала. – Я так давно паразитирую на русской культуре, что от собственных предрассудков теперь далек… Вы же знаете, как мы действуем, – он перешел на быстрый, утрированный одесский говорок, – мы внедряемся ко всем и таки от всех берем лучшее… Мы внедрились к русским и таки научились у них выпить и закусить и еще попросить…
– Так знаете ли, по ком я сильнее всего скучал? По вам, Осип Михаилович, и ежели бы у Хмелева было чуть побольше такта и мягкости – он непременно лично попросил бы у вас прощения…
– Не нужно, – махнул рукой Фельдман. – Я не держу зла.
– А вы не будьте этаким ангелом, не будьте. Русский человек злопамятен, ему иначе нельзя. Вот и вы помните, коли хотите быть русским…
– Я не хочу, так вышло, – прежним утрированным голоском отвечал горбун.
– А знаете вы, почему мы, теоретические юдофобы, на практике сплошь такие юдофилы? Вот, позвольте вам предложить… ведь вы не побрезгуете выпить со мною?
– Обижаете, Владимир Александрович, – покачал головой Фельдман и с готовностью подставил кружку.
– Да-с, так оно и обстоит. Розанов Василий Васильевич, хорошо вам известный… кстати, сведений не имеете ли – где он, что?
– Последнее письмо было в ноябре, с тех пор не видались, да я на квартире и не был… Вдруг почта… Хотя какая теперь почта.
– Ну, дай ему Бог, вы ведь друг ему. За него и выпьем. Вот так! – хорошо, хорошо… Так вот, Василий Васильевич говорит мне как-то: за то мы, брат Володя, так евреев любим, что не с кем больше во всей России толком поговорить, как они ее губят! – И Алексеев рассмеялся дребезжащим смешком.
– Конечно, – Фельдман предложил ему папиросу и сам закурил, быстро и жадно всасывая дым. – Конечно, Владимир Александрович! Да и о русских безобразиях тоже ни с кем, кроме вас, толком не поговорить…
– А потому не сердитесь, не сердитесь… Или нет – сердитесь, конечно: ведь если вы утратите иудейскую вашу злость, соль и впрямь перестанет быть соленою. Наше дело спорить, так ли я говорю?
– Только не до погромов.
– Будет вам поминать погромы. Во время них и русским достается, ежели очки на носу. Да Россия и всегда сама себя громит…
– Громит себя, только бьет нас…
– Да и себя она бьет, оставьте, пожалуйста.
– Да что мне с вами спорить, Владимир Александрович? У меня вот какая есть догадка, не знаю, согласитесь ли. Ведь ваши активисты, союзнички Михаила Архангела, и наши активисты-жаботинцы, что все хотят после дождичка в Иерусалим, – каждый уверен, что была у Господа некая цель: одни думают – чтобы вы победили, другие – чтобы мы… Но тут я думаю: а вдруг у него цель была другая? Чтобы мы друг друга – тюк да тюк, а победили бы тем временем никем не замеченные третьи, а то и вовсе никто?
– Разумно, – кивнул Алексеев. – Так ведь я вам про то и толкую (позвольте кружечку): оно так и задумано, чтобы сначала мы вас, а потом вы нас…
– Благодарю, – Фельдман выпил и закусил черным хлебом. – Я даже знаете, о чем думаю, Владимир Александрович? Ведь ни мы, пришлые, ни вы, местные, отчего-то России не подходим… а?
– Да, пожалуй.
– Россия, – воодушевлялся Фельдман, – это какая-то… Христова невеста, если позволите. Земного ей мало. Потому-то она и берет все чужое, заемное, чтобы тем верней довести до абсурда и тем доказать: и так нельзя, и этак нельзя! Надо как-то, как еще никогда, нигде не было… а как придет это небывалое, так и опять окажется что-нибудь вроде Пугачева. Ждем-то Христа, а приходит то хлыст, то хлюст… то прохвост…
– Снова русофобствуете? – подмигнул Алексеев.
– Но согласитесь же, что это так!
– Да, верно, – снова рассмеялся Алексеев. – И то сказать: ваши победят – вам жизни не будет, мои победят – меня первого покончат…
– Очень, очень верно, – кивал Фельдман.
– Ваши победят – пойдет торговля, златой телец… – Алексеев заметно хмелел; он был в том драгоценном состоянии, когда еще чуть-чуть – и начнет заплетаться язык, но пока мысль идет легко и высказывается ясно. – Дышать нечем! Наши побелят – пойдет квасной дух, слова поперек не скажи… Да, похоже, никому мы не нужны: нас на то и придумали, чтобы – то мы вас, то вы нас… Ну, что ж вы не закусываете? Берите сала, в самом деле отличное…
– Жалко, нету мацы, я предложил бы, – улыбнулся Фельдман.
– Ай поел бы! И поел бы! С вами-то – все поел бы!