Выбрать главу

Наконец ему осталась последняя инстанция – на этот раз настоящая, через которую проходили все отъезжающие за границу: это был отдел по выдаче виз, размещенный в бывшей торсуновской гимназии, где преподавал когда-то Комаров-Пемза. Ять тут же вспомнил это – и словно облако наползло на его душу; как назло, и швейцар у входа был древний, старой закалки – наверняка еще из тех, что караулили тут гимназический гардероб. Прежде швейцар, вероятно, был строг, – а ныне жалок и кроток и на всякого человека из гимназического прошлого смотрел с собачьей преданностью, как Захар на Штольца; по правде сказать, старше немного выжил из ума Ять заподозрил это, но на всякий случай все равно спросил – нет ли каких сведений о словеснике Комарове?

– Как же, были-с, – закивал старик, – вот только позавчера и были-с…

– Как, когда?! – вскричал Ять.

Старик, ответивший машинально, не задумываясь, испугался, что ляпнул что-то не то, и принялся извиняться: не помню-с, толком ничего теперь не помню-с, но заходили, были… бы-ва-ли… Конечно, он не помнил никакого Комарова; показали бы портрет – узнал бы, а так – нет. Но для Ятя все было утешением: стало быть, Пемза жив – значит, и все живы…

Он поднялся на второй этаж; в пустом и гулком гимназическом здании, в рекреациях, насквозь просвеченных весенним солнцем, в желтых стенах, в желтом паркете – во всем была радость, та грустная радость, с каким выпускник гимназии осматривается в ней двадцать лет спустя. Ять, впрочем, заканчивал не торсунов-скую, а пятнадцатую, что на Литейном. Заходить он туда избегал. Все визы в Петрограде девятнадцатого года выдавались централизованно – новая власть старалась не допускать прямых контактов между иностранными дипломатами и рядовыми гражданами; выездной паспорт Ятю уже изготовили – требовалось сдать его в кабинет тридцать шестой. Было тринадцатое апреля, Ять пришел к одиннадцати, постучал – и еще до того, как услышать «Войдите!», знал, кого увидит в бывшем кабинете словесности. Он таинственно знал об этом еще с утра, а потому в душе его, вместо обычного иронического благодушия, билось тревожное счастье; счастье прежде всего – даже после всего, что было. Он убеждал себя, разумеется, что предчувствия – вздор, что этак можно поверить чему угодно – но лишний раз понял, что предчувствию надо верить тем сильней, чем оно на первый взгляд невероятней. Таня вскочила, увидев его, и замерла у доски, как гимназистка.

Класс был пуст, на стенах еще красовались Пушкин и Лермонтов, Грибоедов и Достоевский, а над доской висел лично изготовленный Пемзой плакатик с аккуратно выписанными исключениями на «ять». На время диктанта табличка переворачивалась. Звезда, гнездо, седло, брести, цвести, приобрести… Ночная крымская дорога: шары омелы в ветках, похожие на гнезда; над нами звезды, под нами седла… Я брел долго, цвел недолго и бессмысленно, и вот что я приобрел.

– Здравствуй, Таня, – севшим голосом сказал он.

Она не бросилась его обнимать, – чай, не Гурзуф; он был теперь никто, а она как-никак уполномоченная по связям с иностранными представительствами, с благодарностью от самого наркоминдела. Главное же – она не ждала его; он давно уже должен был исчезнуть, как и вся прежняя жизнь, – оказаться за границей, в ссылке, Бог весть где еще… Странно было думать, что когда-то он столько для нее значил, чудной, ничего вокруг не желавший понимать… Теперь ей было уже двадцать три года. Она любила взрослого человека

– Ять! Откуда? – выдохнула она.

– Это ты мне скажи откуда. Я-то не уезжал… Разрешите присесть, товарищ Поленова?

– Лосева, – поправила она

– О, – протянул он. – Но хорошо хоть не Зуева.

– Ять, Господи! – она не выдержала, закрыла лицо руками и всхлипнула.

– Оставь, пожалуйста. Все, что связано с тобой, я прекрасно помню. Ну, расскажи мне, как ты не попала в Париж.

– Да самым обыкновенным образом. – Она отняла руки, и он увидел, что глаза ее сухи. – Передумала в Ялте, посмотрела как следует на Зуева, поговорила с Маринелли и осталась… При немцах там появилось даже что-то вроде порядка, а когда их выбили – пошли поезда; я и вернулась.

– Минуту, минуту! – Ять наморщил лоб, силясь что-то припомнить. – Скажи, а настоящая фамилия Маринелли, часом, не Лосев? Честное слово, будь он твоим новым мужем, я бы не ревновал.

– Лосев, – сухо сказала Таня, – оформлял тебе паспорт. Ять вспомнил сухощавого, желчного очкастого коммуниста, выписывавшего ему документы, и подумал, что неуловимое сходство с Зуевым, пожалуй, все-таки есть.

– Должно быть, человек надежный, – серьезно кивнул он.

– Надежный, – с вызовом ответила Таня.

– Я ненадежный человек, Таня, и почти не существую, – снова кивнул Ять. – Вот справки о том, что я не представляю никакой ценности, вот паспорт, вот разрешение на выезд – прошу тебя, не затягивай с решением.

– Но где ты был все это время? Я думала, ты давно…

– Жив, жив, – успокоительно сказал он.

– Я не о том! Ять, – у нее жалобно скривился рот, – Ять, почему мы встретились как враги? Что случилось? Ведь я та же самая, я всегда была такой, и если ты приписывал мне что-то другое – разве это моя вина, Ять?

Она и в самом деле не изменилась – та же стройность, легкость, живость, разве что на все это словно лег тончайший слой пыли – тут же ложившийся, впрочем, на все, становившееся советским; конечно, и товарищ Лосев недолго удержит ее в этсм поле, а может, и сам что-нибудь поймет, он человек неглупый.

– Ты ни в чем не виновата, Боже упаси. Слушай, миллион мужчин до меня говорили женщине эту роковую фразу – «Ты ни в чем не виновата», и всегда с одной и той же интонацией. Все любовные диалоги множество раз уже проговорены, и всегда с одной и той же интонацией: «Чем я виновата?» – «Ты ни в чем не виновата». Каждый мужчина старается сказать женщине то, что она хочет услышать, а каждая женщина хочет услышать только то, что она ни в чем не виновата… опера, одно слово! – При слове «опера» он отчего-то почувствовал во рту жирный, мыльный вкус.

– Ты так говоришь, словно это я оставила тебя в Гурзуфе.

Удивительно, как она умела все обернуть – и как теперь это умиляло, а не раздражало его.

– Да, конечно, – подтвердил он. – Но ведь обида твоя не столь сильна, чтобы отказать мне в выезде?

– Резолюция есть, паспорт тебе выдан – значит, я сделаю, что должна сделать. У нас произвола нет.

Он отметил это «у нас».

– Но скажи – ведь спросить тебя я имею право? – почему ты едешь и почему именно сейчас? Я поняла бы тебя, допустим, в восемнадцатом – но сейчас, когда погнали Деникина, когда скоро раздавят Колчака?

– Знаешь, мне почти ничего не говорят эти фамилии. Я знаю, что есть какие-то Деникин и Колчак и что они хотели взять Питер и чуть было не взяли его, – но, веришь ли, мое решение никак с ними не связано.

– А с чем же, позволь узнать, оно связано?

– Оно связано с тем, что я устал выбирать из двух, а в России это единственный вариант. Поверь, Таня, я хорошо подумал. И позволь заметить, что я старше тебя на тринадцать лет.

– Это-то и плохо, – натянуто усмехнулась она – Это-то и мешает тебе увидеть нашу правду.

– Таня, я уже видел вашу правду во всех ее вариантах. В том числе и в Гурзуфе. Разумеется, все вы чудные, чудные люди, как ты любила говорить о товарище Трубникове, – но места себе я тут не нахожу, а потому позволь мне связать остаток жизни с другой страной. Ведь и я тебе не нужен больше?

– Ты мне всегда будешь нужен, – почти беззвучно проговорила она, не глядя на него. – Это проклятие, и я ненавидеть тебя готова.

– Я тоже очень люблю тебя, – честно сказал Ять.

– Но почему, почему, Ять? Почему ты не хочешь остаться?

– А почему ты удерживаешь меня?

– Не знаю, – она опустила глаза. – Честно, Ять, не знаю. Ты вправе, конечно, подумать, что мне выдают отдельный паек за то, что я уговариваю отъезжающих.

– Ну, этого-то я не подумаю никогда. Я не Казарин.

– Казарин. кто это?

– Он умер. Очень любил про людей гадости выдумывать. А кстати, паек-то действительно дают? – Он только теперь обратил внимание на то, как она одета: товарищ Лосев не жалел средств. Строгое, до колен платье зеленого бархата, явно пошитое недавно и сидящее на ней идеально; никаких украшений, но часики на серебряном браслете. Впрочем, ей шли и сапоги. Он легко мог представить ее комиссаршей на фронте – и солдаты пошли бы за ней куда угодно, пусть движимые желаниями совсем иного рода, нежели жажда расправы с Деникиным. Удивительно, как из этих хрупких девочек получались большевистские амазонки; впрочем, должно быть, им всегда хотелось чего-то подобного. Не Казарин же, в самом деле, должен был жить с Ашхарумогой, – она могла бы на руках его носить, убаюкивая; нет, только слоноподобный Паша, и Паша ведь далеко еще не худший вариант!