– Что, господа, – окликнул он крестовцев, – дружба с новыми хозяевами еще не дает бессмертия?
Хмелев дернул его за рукав, но Корабельников, стремительно ввязывавшийся в драку и мигом находивший плоский, но меткий ответ, уже прогудел:
– Кто сгнил при жизни, всегда завидует покойникам…
– Завидую, нет слов, – немедленно отозвался Алексеев. – Привел Бог видеть, как недавние коллеги и ученики лижут руки убийцам.
Этого упрека бросать не стоило. Второе подряд упоминание о продажности могло взорвать хоть кого, а Корабельникова в первую голову: те, кто не мог свести с ним счеты литературно, пытались мелко, по-мышиному отомстить разговорами о большевистских подачках, о поэте на службе, о трусливом хулигане, испугавшемся настоящей силы…
– Это кто там прохрюкал насчет убийц? – проревел он. – Друзья охранки?
Этого тоже говорить никак не следовало: среди университетской профессуры доносчиков не водилось. Но отождествление с охранкой давно уже сделалось в полемике таким же штампом, как и разговоры о продажности.
– Как вы смеете! – не выдержал Хмелев. – Из нас половина допрашивалась по делу о студенческой демонстрации пятого года, а вы и плетки жандармской не нюхали!
– Это вы мне? – спокойно спросил Корабельников. – Я год просидел и вас не видел.
– Вы с бандитьем сидели, среди уголовных! Вас до вашей хамской победы к приличным людям на порог не пускали! – стремительно распалялся Хмелев.
– Я сам избегал ходить к приличным людям, чья родня гордится правом выносить царские горшки! – шарахнул в ответ Корабельников, и это был беззастенчивый удар ниже пояса: двоюродный брат Хмелева был одним из врачей, регулярно приглашавшихся на консилиум по поводу здоровья цесаревича.
– Вы… вы… – задохнулся Хмелев и начал лавировать между могилами, пробираясь в параллельную аллею. Он оскользался, падал, цеплялся полами шубы за ограды, спотыкался и хватался за памятники. – Я вас…
– Господа! – хрипло закричал наконец Фельдман. – Господа! Опомнитесь же, вы на кладбище!
Хмелев замер, Корабельников опустил голову. Скорее всего, их отрезвил не смысл сказанного, но сам вид крошечного, горбатого Фельдмана, воздевшего трость и тут же утратившего точку опоры; он рухнул в грязь, но, и пытаясь подняться, повторял: «Опомнитесь… опомнитесь, господа».
Хмелев вернулся назад и быстро пошел к выходу. За ним брели елагинцы. Крестовцы бросились поднимать Фельдмана – успокаивать карлика и отчищать его шубу. Он смотрел на Корабельникова с такой горькой укоризной, что тот отошел; старика повел под руку Барцев.
– Нельзя же уравниваться, – тихо говорил Фельдман. – Нельзя же терять человеческий облик, для чего же всё, если изживать из себя человеческое…
– Это не мы начали, – сказал Барцев.
– А какая же разница, кто начал? Борьбу добра и зла тоже начали не мы, но выбор делаем мы… Что бы ни делали наши противники, это нас не оправдывает… Неужели цель борьбы – истребить врага? Цель борьбы – превзойти врага высотою духа и тем показать ему путь…
Он говорил скорей сам с собой, нежели с Бариевым. Да и не было у него надежды, что Барцев услышит его. Поднимая и отчищая Фельдмана, крестовцы отстали, и елагинцы смогли беспрепятственно покинуть кладбище, не столкнувшись с ними в воротах: на кладбище был только один вход, он же выход.
Восемнадцатого марта товарищ Воронов попросил Чарнолуского зайти. Чарнолуский оскорбился – кто такой был Воронов, чтобы вызывать… ну, пусть приглашать к себе – комиссара правительства? И однако, сам Воронов не заходил почти ни к кому, разве что изредка к Бронштейну, – а являться по его приглашению рекомендовалось без промедления. Чарнолуский слышал это от многих.
– Присаживайтесь, товарищ Чарнолуский, – ровным голосом сказал Воронов. Гладкое лицо его было непроницаемо. – Есть сведения, что организованная вами академическая коммуна на Елагином острове превращается в очаг контрреволюции.
– Откуда у вас эти сведения? – спросил Чарнолуский предательски севшим голосом.
– Вас никто не обвиняет, – продолжал Воронов, игнорируя вопрос. – Перед переездом нам следует закончить в городе все текущие дела. Оставлять коммуну на снабжении первой категории, отапливать ее и занимать издательским делом признано нецелесообразным.
– Кем признано? – перебил Чарнолуский.
– Поэтому, – так же ровно произнес товарищ Воронов, – вам лично рекомендовано произвести разъяснительную беседу в Елагином дворце и предложить профессуре разойтись добровольно.
– Вы можете, конечно, игнорировать мнение народного комиссара, – артистически попадая в ровный тон Воронова, заговорил Чарнолуский, – но я лучше осведомлен о ситуации, причем не прибегаю для этого к услугам добровольных информаторов. Вам известно, что коммуна раскололась? На Крестовском острове живут молодые революционные художники, наши активные сторонники, мастера агитации. Закрыть одну коммуну – значит скомпрометировать другую, вы не можете этого не понимать!
– Скомпрометировать перед кем? – спокойно спросил Воронов.
– Перед всей петроградской культурой, – уверенно сказал Чарнолуский. Воронов помолчал, глядя на него без всякого выражения.
– Мы вернемся к этому разговору, – сказал он так же тускло.
Чарнолуский вышел из его кабинета, прошел к себе (жаль будет оставлять бильярдный стол, подумал он мельком), достал чистый лист серой бумаги и, окуная вставочку в лиловые чернила, написал прошение об отставке – второе за пять месяцев своей работы. После этого он поднялся в приемную Ильича и с важностью вручил бумагу Лидии Александровне.
– Александр Владимирович! – ахнула та. Чарнолуский кивнул.
– Если не можешь чего-то остановить – надо по крайней мере не участвовать, – сказал он негромко. – Если отдельные стражи революции хотят удушить ее в объятиях, я в этом не участник.
– Я передам, – кивнула Лидия Александровна.
Чарнолуский пошел к себе и в дверях столкнулся с Хламидой, несшим в руках мелко исписанные листки.
– Профессора Гольцева взяли, – сказал он хмуро. – Физика, европейскую величину. Выдумали бред, будто он динамит готовит. По доносу соседа – каковы?! Вот, несу прошение, я лично старика знаю…
Чарнолуский долгим понимающим взглядом посмотрел ему в глаза и вышел. Хламида молча протянул бумагу секретарше, и так же молча она положила ее в папку, где уже лежало прошение Чарнолуского об отставке и еще штук тридцать писем о заступничестве, в том числе и его собственных, никем не прочитанных. Хламида это знал, и секретарша знала, что он знает.
– Благодарю вас, – сказал он сурово и пошел к дверям.
– Ильич спрашивал, как ваше здоровье, – робко сказала ему вслед Лидия Александровна. Непонятно было, чего больше в ее голосе, – сочувствия к Хламиде или уважения к заботливости Ильича.